Новые байки со «скорой», или Козлы и хроники
Шрифт:
Всё шло своим чередом. Вязкое больничное время, с утра взбаламученное свиданкой, давно успокоилось и теперь едва тащилось, как несчастный Загребай-Нога-Анчута к палате для хроников. Пациенты из числа неусидчивых бродили из конца в конец сводчатого коридора, иные из них приборматывали и жестикулировали, словно помогали себе руками, будто барахтались в густом, перенасыщенном химией, затхлом воздухе. Неусидчивые проходили девяносто семь шагов в одну сторону: от двери без ручки во врачебный кабинет в дальнем конце коридора мимо палаты без двери, мимо еще одной такой же палаты, мимо процедурной, мимо фонтанчика с питьевой водой и онанирующего еврейского мальчика Айзенштадта возле донельзя загаженного туалета, мимо
В тупичке странствующие разворачивались и, держась другой стороны, отмучивали то же самое расстояние: мимо столовой, мимо запертой кухни, мимо курилки и палаты хроников, то есть «овощехранилища», мимо сестринской, мимо надзорки и мимо еще одной палаты. В итоге они снова оказывались у запертой двери без ручки, а затем опять возвращались к тупичку, где, стоя на коленях под скрижалью с правилами внутреннего распорядка, давно не стриженный старичок из мирян по прозвищу отец Федор что-то с присвистом шептал в свою всклокоченную седую бороду, с ужимками кланялся и смачно плевался через левое плечо.
И уже от этих от одних словно обезличенных, как заведенных, будто насекомых хождений, уже от одной только здешней загаженной атмосферы можно было в кратчайший срок преизряднейше задвинуться, будто заразиться; и если бы не чифирь…
Чифирь был готов. Разнородная компания устроилась за доминошным столом. Эмалированная больничная чашка пошла по кругу.
— Отлично получилось, Петрович, — оценил Миха, пригубив целительное зелье.
— На плите бы лучше было. На газу оно куда сподручнее, чем с этой хренотенью мудохаться, но поди сейчас доберись до газа, — отозвался Петрович.
— А силен Анчутка наш дурачком прикидываться, — заметил между прочим Генка, — нет, врубись: дурачок-то он, может, и дурачок, но интерес свой знает. За кухню зацепился — и всё тут, от своего ни в жизнь не отступится… Оно понятно, конечно, Анчута одинокий, передач ему не перепадает, подхарчиться нечем, а так ему хоть кусок получше достается. Без приварка тут — дерьмо дело, тутошней баландой и свинья побрезгует…
— Харч везде первым номером идет, — поддержал содержательную беседу Зуич. — В армии первогодкам всегда жратвы не хватает, так у нас в части салабоны, слышь, на складу шуровать наладились. Окно там железяками забрано было, но — слышь, слышь, мужики, не поверите! — Зуич оживился. — Один первогодок таким дистрофиком был, что через окно на склад промежду прутьями протискивался. И надо же ведь, падло: он не всё наружу, блин, передавал — он еще и там, на складе, отжирался! Так он и загремел: как-то раз туда он втиснулся, понимаешь, а обратно до того брюхо набил, что между прутьями его заклинило. Остальные все сдриснули, а этого засранца так на месте и взяли — да еще помучились, пока вытащили…
— И что с ним сделали за это? — спросил Петрович.
— А чего такого непонятного с ним делать, с задохликом-то с малахольным, — презрительно скривился Зуич. — От обжорства, понимаешь ты, мудилу полечили. У меня на всякие такие случаи сержант в специалистах числился, из этих, — мотнул он головой на Рамзана, — ну, из ваших, из узбеков…
— Я казах, — сухо поправил его Рамзан. — А по деду ссыльному — чечен.
— Узбек, казах — мне без разницы, — отмахнулся Зуич.
— Я казах, — с нажимом повторил поджарый Рамзан. — Это тебе без разницы, — голос Рамзана стал резче, — это здесь тебе без разницы, а у нас это очень большая разница. У нас так не ошибаются, за такие ошибки у нас учат. Очень сильно учат, больше никогда ошибаться так не станешь.
— Ладно, будет тебе, понял. Казах так казах, делов-то, — не стал напрягаться Зуич. — Ну так вот, слышь, сержант мой быстренько салабону терапию прописал — по оврагам, понимаешь, с полной выкладкой. А этот интеллигентский
— И за что тебя из прапоров поперли? — ненавязчиво поинтересовался Петрович.
— А за это за самое, — бывший прапорщик выразительно щелкнул себя по щетинистому горлу, — за родимую, понимаешь ты, за пьянку, мать ее ети! — задиристо выкатил он на Петровича водянистый зрак.
— Понимаю, чего тут не понять, — Петрович аккуратно прибрал пустую чашку и сдержанно напомнил: — За тобой должок на вечер… Мишаня, как ты — перекурим? — предложил он очень своевременно.
В курилке было свежо. Сидя на подоконнике настежь распахнутого окна, похожий на кучерявого херувимчика малолетний наркоман Кирюша скармливал воркующим голубям обеденную пайку хлеба. Приваженные им птицы давно уже изгадили весь карниз, а самые решительные из них протискивались через решетку и без опаски брали крошки прямо с рук. Грязный кафель на полу был щедро залит водой — незадачливый правозащитник Мартышкин неумеючи упражнялся со шваброй, зарабатывая лишнюю пару своих же сигарет сверх нищенской ежедневной нормы.
Был он местной достопримечательностью: высоколобый и гривастый, с ухоженной интеллигентской бородкой клинышком, коротконогий и вислозадый — словом, самый что ни на есть диссидентствующий диссидент. Впечатления душевнобольного Мартышкин на первый взгляд не производил, изредка вроде как заговаривался, но чаще говорил вполне разумные, хоть и общественно неправильные вещи. Выставленный за эту разговорчивость с работы, он никуда больше устроиться не смог, угодил под статью о тунеядстве, но затем образумился. Повел он себя вполне здраво — просто-напросто потрудился залечь в сумасшедший дом, закономерно предпочтя уголовщине необременительный диагноз «вялотекущая шизофрения» и ни к чему не обязывающую третью группу инвалидности.
Миха перешагнул через лужу у порога, прошел к окну, покосился на Кирюшу. Тот стряхнул с ладоней последние крошки хлеба и с такой пронзительной задумчивостью уставился поверх унылых клетушек прогулочных двориков, поверх больничной стены с колючей проволокой и облезлого заводского склада за ней, так он проникновенно смотрел в голубое небо за решеткой, что Михаил как бы поневоле съехидничал:
— И зачем это люди не летают, а, Кирюшенька? — поддел он его, протягивая Петровичу без трех сигарет пустую пачку. — А затем люди не летают, — назидательно воздел он палец, — что и так-то они всё вокруг себя засрали, а уж с крылышками-то… Но вообще-то, Кирюша, голуби твои — это правильно, это в чем-то даже символично. Да, между прочим, дружище, сам-то ты часом не голубой? Не педик, нет? — от нечего делать поддразнил он загрустившего малолетку, пока Петрович выцарапывал из нагрудного кармашка пижамы спичку и зажигал ее о стену.
— Сам ты… — резко отвернулся от решетки Кирюша, — мудак ты, понял! — с неожиданной злобой огрызнулся он, соскочил с подоконника и вышел, почти выбежал из курилки.
— Однако нервничает пацан, того и гляди в глотку вцепится… Ну да чего другого в нашем, блин, зверинце ожидать, — пожал плечами Миха, — меня вон Зуич чем дальше, понимаешь, тем больше раздражает, ничего не могу с собой поделать. И рад бы в рожу двинуть, да пока вроде как бы не за что, — прикурив, пожаловался он. — И что-то слабовато мне верится, будто с прапорщика погоны за пьянку сняли, — это же почти как уголовника за плохое поведение из зоны на свободу выставить. Как ты считаешь, Петрович? Кстати, сразу не сообразишь, что паскуднее у нас — армия или тюряга. И кому нужна такая армия, согласись!