Новые мелодии печальных оркестров
Шрифт:
Макдауэлл повернулся, чтобы уйти; зал разразился громом аплодисментов. Джон Джексон привстал, вновь растерянно осел в кресло и скорчился за колонной. Аплодисменты не смолкали, пока на трибуну не вышел молодой человек и жестом не призвал публику к тишине.
— Миссис Ролстон, — объявил он и сел.
С кресла в ближнем ряду встала женщина, вышла к краю сцены и заговорила спокойным голосом. Она стала рассказывать историю про одного человека — Джону Джексону он как будто был некогда знаком, однако же поступки его походили не на реальность, а скорее на сон. Оказалось, каждый год в этом городе сотни детей выживают только благодаря герою истории: пять лет назад он заложил собственный дом, чтобы построить на окраине города детскую больницу.
Затем миссис Ролстон повела речь о парках: как долгие годы город страдал от летнего солнцепека, как этот человек — не особенно и богатый — жертвовал свою землю, время и деньги, чтобы насадить вдоль проспектов тенистые ряды деревьев, чтобы неимущая детвора играла в центре города не в пыли, а на свежей траве.
И это только начало, сказала женщина и продолжила: едва возникала опасность, что какая-то общественная инициатива провалится или какой-то проект будет отложен в долгий ящик, как слово переходило к Джону Джексону и он сообщал начинанию жизнь, как бы даруя ему часть себя, и ныне все, что есть в этом городе полезного, содержит в себе частицу сердца Джона Джексона, в сердцах же едва ли не всех здешних жителей для него, Джона Джексона, отведен уголок.
Тут речь миссис Ролстон оборвалась. Она не удержалась и немного всплакнула, но среди публики многие ее поняли (тут и там сидели матери и дети, которым довелось воспользоваться добротой Джексона), и аудиторию захлестнуло целое море аплодисментов, эхом прокатившихся в ее стенах.
Лишь немногие узнали невысокого седоватого мужчину, который поднялся с кресла в дальнем конце трибуны, но, когда он заговорил, в здании постепенно воцарилась тишина.
— Вы меня не знаете, — сказал он чуть дрожащим голосом, — и первоначально я не должен был выступать на этом собрании. Я — главный клерк Джона Джексона. Мое имя Фаулер, и, когда было решено, что собрание все равно состоится, пусть даже Джон Джексон уехал, я подумал, что неплохо было бы и мне сказать два-три слова… — Слушатели в первых рядах заметили, как он нервно стиснул пальцы. — Если бы Джон Джексон здесь присутствовал, я бы этих слов не произнес… Я работаю с ним уже два десятка лет. Это долгое время. Однажды, когда у нас обоих не было еще ни одного седого волоса, меня уволили с предыдущего места, я пришел к нему в офис и попросился на работу. И с тех пор… я просто не могу описать вам, джентльмены… просто не могу описать, что для меня значит, что рядом ходит по земле этот человек. Вчера, когда он вдруг заявил, что уезжает, я подумал: если он не вернется, мне просто… просто не захочется дальше жить. Если в мире все идет на лад, то это благодаря ему. А знали бы вы, что чувствуем мы в офисе… — Он ненадолго замолк и покачал головой. — У троих из нас — швейцара, одного из клерков и у меня — сыновья носят имя Джон Джексон. Да, господа. Потому что никто из нас не придумает для своего мальчика ни лучшего имени, ни лучшего примера в жизни. Но разве мы ему в этом признаемся? Никогда. Он бы нас просто не понял. — Фаулер понизил голос до хриплого шепота. — Он бы посмотрел на нас большими глазами и спросил: «И что это вам вздумалось? Бедный мальчуган».
Речь Фаулера прервалась, по залу внезапно стало распространяться волнение.
В углу публика начала оборачиваться, ее примеру последовали соседи, потом и весь зал. Кто-то заметил за колонной Джона Джексона, раздался возглас удивления, потом нарастающий гул, затем хор восторженных приветствий.
Вдруг двое мужчин подхватили его под руки и подняли с места, потом его стали тянуть и подталкивать к трибуне. Кое-где его даже пронесли над головами, но все-таки доставили куда надо в стоячем положении.
Весь зал был уже на ногах, бешено размахивал руками и отчаянно шумел. Кто-то в
Тут Джону Джексону выдался случай сказать наконец этим людям, что он не получил от жизни почти ничего. Внезапно он вскинул руки, и все присутствующие, как взрослые, так и дети, замолкли и стали вслушиваться.
— Меня просили… — Джексон запнулся. — Дорогие друзья, меня просили… рассказать вам, что я получил от жизни…
Пять сотен лиц обернулись к нему — растроганных и улыбающихся, исполненных любви и веры.
— Что я получил от жизни?
Он распростер руки, словно охватывая этим жестом горожан, взрослых и детей, словно желая прижать их к груди. Его голос прозвенел в настороженной тишине:
— Я получил все!
В шесть, когда Джон Джексон один возвращался домой, воздух уже успел остыть. У дома он поднял голову и увидел, что на ступенях крыльца кто-то сидит, пряча лицо в ладонях. Когда Джон Джексон приблизился, посетитель — молодой человек с темными испуганными глазами — вскочил на ноги.
— Отец, — проговорил он торопливо, — я получил твою телеграмму, но… но я вернулся домой.
Джон Джексон смерил его взглядом и кивнул.
— Дом оказался заперт, — с беспокойством произнес юноша.
— Ключ у меня.
Джон Джексон отпер парадную дверь, вошел первым и пропустил сына.
— Отец, — заторопился Эллери Джексон, — мне нечего сказать… нечем оправдаться. Но если ты по-прежнему хочешь знать, я выложу тебе всю историю… если ты это вынесешь…
Джон Джексон опустил руку на плечо юноши.
— Не расстраивайся так, — произнес он ласково. — Думаю, что бы мой сын ни натворил, ныне и впредь, я все способен вынести.
Но это была только часть истины. Ибо отныне Джон Джексон обрел способность вынести все вообще — что бы ни приуготовило ему будущее.
1924
Любовь в ночи
(перевод С. Сухарева)
I
Эти слова вызывали у Вэла трепет. Когда свежим и сияющим апрельским днем они возникали у него в голове, он без конца твердил их снова и снова: «Любовь в ночи, любовь в ночи…» Он пробовал проговаривать эти слова на трех языках — на русском, на французском и на английском — и решил, что лучше всего они звучат по-английски. Каждый язык подразумевал разную любовь и разную ночь: ночь английская казалась самой теплой и самой тихой — с невесомейшей и прозрачнейшей россыпью звезд. Английская любовь выглядела наиболее хрупкой и романтичной: белое платье, смутно различимое лицо и глаза как светлые озерца. Но если добавить, что думал-то Вэл, собственно, о французской ночи, то становится ясно, что нужно вернуться и начать рассказ заново.
Вэл был наполовину русским, наполовину — американцем. Его мать была дочерью того самого Морриса Хейзелтона, который оказал финансовую поддержку Всемирной выставке в Чикаго в 1892 году, а отец (см. Готский альманах за 1910 год) — князем Павлом Сергеем Борисом Ростовым, сыном князя Владимира Ростова, внука великого князя Сергея Жвало, состоявшего в близком родстве с царем. Недвижимость с отцовской стороны впечатляла: особняк в Санкт-Петербурге, охотничий домик под Ригой и роскошная вилла, походившая скорее на дворец, с видом на Средиземное море. Именно на этой вилле в Каннах семейство Ростовых проводило зиму, и княгине Ростовой вряд ли стоило напоминать, что эта вилла на Ривьере — с мраморным фонтаном в стиле Бернини и золотыми рюмками для послеобеденного ликера — была оплачена американским золотом.