Новые праздники
Шрифт:
Как вы понимаете (очень, видите ли, хотелось бы надеяться, что хоть чего-то понимаете вы!), я не мог больше оставаться прежним, таким жалким, незащищенным и горем убитым в этой жестокой Женской Вселеннной, постоянно искушающей, жалящей, ласкающей, возрождающей и снова угрожающей даже простому физическому существованию.
Мне нужна была защита. И я начала неосознанно маскироваться. Неосознанно, опять же, пошла я по двум направлениям сразу: с одной стороны по пути культивирования в своем творчестве женского начала в моем идеальном, построенном, впрочем, на базе реального опыта, представлении, а с другой – начал я культивировать в своей непосредственной жизни образ Мужчины, который подсознательно всегда меня притягивал до такой степени сильно, будто я все-таки не мужик, хоть и хуем неплохим от рождения награжден, но Баба,
Да и потом ужасно я стосковался по привычному мне образу жизни: репетиции, записи, концерты, хоть и редкие. Очень хотелось мне хоть чего-нибудь насочинять и поиграть. Я же все-таки, что ни говори, музыкант, блядь! И хуй с ним с тем, что симфоническое мышление никого по большому счету не прельщает. Не нужны вам, людям, симфонии, так нате, блядь, песни! Но сами поймите, не могу я не сочинять! Графоман я, хоть и по сравнению с некоторыми любимыми девочками мало пишу. Но так это и логично, ибо я все-таки по папиному образу и подобию создан, а он, наш Отец Небесный – настоящий Мужик, а девки все из ребра, чего даже Имярек не отрицала, хотя, видимо, для того лишь, чтоб маленькому своему сердечному другу-мне подыграть. Хуй знает... Хуй (ветер) знает, где ее искать и искать ли вообще.
Первой песнёй в новом для меня жанре стала многострадальная «Пойду за моря и реки». Я имел наглость сочинить ее с очень самоуверенной жизненной установкой, что я охуительный многоумеющий композиторик. Я взял гитару и посмотрел в даль, каковую являли собой уебищные цветастые салатовые обои менее чем в полутора метрах от моих загоревшихся творческими индикаторами глаз. Шел хуевый неполноценный февраль девяносто шестого.
Я вперился, блядь, в вышеозначенную даль и ясно-ясно увидел мелодийку, как мне показалось, попсовую до Нельзя. Моментально сочинились куплетики, моментально нарулились тривиальные септаккорды (ибо, раз уж попс, то хотя бы с привкусом джаза, что б уж не совсем противно на тот момент) с нонами и прочими уменьшениями и ущемлениями авангардных яичек. Ни секунды не думая, мой корявый голосок сам собою запел в моей сумрачной комнате третий припев с модуляцией на полтона вверх.
И, конечно, личностная чувственная подоплека, как моча, в голове стучала. Видел я очень четко перед собой дурацкую свою Имярек, которая, согласно замыслу Творца, переживает в своей сучьей Германии очередной катАрсис, и вот приходит к несвойственному, но столь вожделенному мною выбору. Понимает, блядь, лирическая героиня, наконец (дура чертова!), что все в этом столь ненавистном ей мире – херня собачья, кроме нашей с ней Вечной Любви, и все бросает она и мчится, как птичка, к Любимому. То есть, ещё не мчится, а вдруг обостренно чувствует, что она должна так поступить: бросить всю свою хуйню и несмотря на грядущие трудности двинуться навстречу Счастью, сомнительному, конечно, но сейчас Героиня, типа, не смеет позволить себе сомневаться. И вот она поет:
Пойду за моря и реки, за леса и горы (такие, блядь, парные фольклорные образики)
Тебя я увижу снова, я на все готова (то есть, без смущения, прямым текстом всю хуйню, ибо, когда по-настоящему чувствуешь, то, блядь, не мудрствуешь, как я это для себя понимаю)
Когда корабли надежды гибнут в синем море (тут уж, блядь, «интертекстуальность» и вообще парадоксальное переосмысление всего, блядь, мира путем столкновения двух устойчивых словосочетаний)
Пусть Ветер уносит в небо, словно ты и не был,
но я помню всё... ( тут вообще все просто. Ветер – это, блядь, не хухра-мухра, но, извините за выражение, яркий архетипический образ, как и «небо», а то, что девочка-героиня все, дескать, помнит, так это художественное преувеличение,
Сочинив оную композицию, покорный слуга, каковой в то время не был ещё покорным, а был все ещё непростительно юн и самонадеян, выполз на лестницу покурить, ибо ещё не завел обычай курить прямо в комнате. Была тихая зимняя ночь. На лестничной клетке глупо горела лампа дневного света. Настроение было великолепным. Давно уже ничего подобного не испытывалось. Такое чувство постсочинения, как когда с новой возлюбленной в первый раз поебешься. Такое, блядь, счастье, что нет слов. И покою тоже нет. Но такое это счастливое беспокойство, что кошмар просто. При этом чувство было немного другое, чем когда для Другого Оркестра от всей своей сумрачной души что-нибудь сочинишь. Тогда тоже была невъебенная радость, хоть и не каждый раз далеко, но, если помните, тогда я занимался созиданием иллюзорных пленочек, чтобы положить их на поверхность говенной лужи, в тайне желая, чтобы кто-нибудь нетронутый туда-таки наступил и охуел так же, как и другие оркестранты. Поэтому чего-то было в этой радости жуткое и не очень чистенькое, как и во всяком искусстве ради одного лишь самовыражения.
А тут я впервые испытал нечто другое. Я чувствовал, что я не то, чтобы выкачал из себя всю энергию для создания гребаной иллюзорной пленки и курю теперь, охуевший и обезвоженный, а напротив, простите меня за банальность, вся та накопившаяся за несколько месяцев энергия, отданная этой попсовой (а попс в тот период воспринимался мной, хоть уже и как святой жанр, но все-таки ещё низкий) песенке об обретении жертвенного «женского счастья», в тот же миг, как только творческий процесс завершился, вернулась ко мне, как всегда случалось по дошедшим до нашего неблагодарного времени слухам с великими гуманистами прошлого, в существенно большем объеме, чем та, что отдал этой девочке-песенке я...
Я стоя на лестнице, охуел от радости и затягивался вонючим дымом дешевых сигарет так глубоко, как ещё никогда прежде. Тут-то и увидел я поднимающегося ко мне, нисколько не смущенного столь поздним часом, как начало четвертого, Дулова. Он был грустен и, подобно мне, охуевший, хоть и совсем по другой причине. Бедному моему другу детства приходилось в ту особенно долгую для него зиму с ежедневным спокойным упорством, что, как я знаю, давалось ему ценой нечеловеческих усилий в борьбе с самим собой, ухаживать за крайне медленно, хоть и верно отходящей к иной, лучшей жизни, бабушкой. Бедный мой друг! Ведь бабушка его отходила к этой самой ещё более лучшей жизни аккуратно всю зиму с декабря по третью декаду марта. Как раз в то время, когда Саня хотел устроить себе познавательный отдых путем записи рэйвового проекта! С каким бы удовольствием сидел он на студии и хуярил собственные, в отличие от всех этих шаровиков-халявщиков-CD-ромщиков, сэмплы и барабанные лупы, чем он уже начал было заниматься к тому моменту, как бабушка решила, что ей пора...
О, что называется, жизнь человеческая! Никого не ебет горе чужое! Ни бабушку, ни ее внучкА. Что делать? Неужели прав Николай Гаврилыч, что ни хуя не поделаешь?! О, ужас! Фобос-Деймос, блядь! Ебись-ебись конем-конем! (Какая, однако, ритмика! Как копытца, прямо, перебирающее галоп! – «ебись-ебись конем-конем!»)
Грустная Дулушка довольно быстро мне от всего сердца объяснила то, что я, как обычно, и без него знал, но от всей души не хотел о том думать в тот счастливый миг Обретения Новой Попсовой Радости! Конечно, все это со временем кончилось, и стало все ещё хуже, чем некуда. Но все-таки несколько недель я был счастлив, как глупая птичка, и еле сдерживал себя, чтобы не упорхнуть куда-нибудь на хуй с нашего никак не кончающегося последнего ремонта.
Уже через полторы недели в моем арсенале новоиспеченного попсовика было уже песен пять или шесть. Я тогда ещё радовался, что все это не самовыражение, а просто раздача слонов гипотетическим слушателям. То есть, самовыражение, конечно, но оченно опосредованное. И песенки были, кроме самой первой «Про моря и реки» веселенькие и непринужденные, хотя и с формальными заебами вроде частых смен ритма и модуляций, а если и без них, то чаще всего на шесть или семь восьмых вместо опробованных и давно принятых на вооружение целыми поколениями попсовиков четырёх четвертей в качестве панацеи от всех культурологических бед.