Новый Мир ( № 10 2013)
Шрифт:
[1] В начале ХХ века английский ученый Уильям Фернесс приручил самку орангутанга. В течение шести месяцев он пытался научить Люси произносить слово «папа», становясь с ней перед зеркалом и повторяя это слово.
• • •
Этот, а также другие свежие (и архивные) номера "Нового мира" в удобных для вас форматах (RTF, PDF, FB2, EPUB) вы можете закачать в свои читалки и компьютеры на сайте "Нового мира" - http://www.nm1925.ru/
Формы
Дрейер Георгий Леонидович родился в 1991 году в Москве. Закончил факультет журналистики МГИМО. Живет в Москве. В «Новом мире» публикуется впервые.
НА КАНИКУЛАХ
Меня всегда интересовало, по какому принципу санитарно-эпидемиологические станции составляют список запрещенных для купания водоемов. Если поблизости нет заводов или свалок, откуда, в таком случае, могут появиться опасные для купающихся бактерии и чем, собственно, они опасны? Тогда я решительно ничего не смыслил в эпидемиологии, как, впрочем, не разбираюсь в ней и сейчас. Мне нравилось думать, что утверждение одних водоемов в качестве дозволенных и запрещение других — акт произвола со стороны эпидемиологов. Полномочия санитарной службы по сравнению с возможностями других властей казались мне настолько ничтожными, что ограничение мест купания я понимал как что-то вроде мести служащих за свое положение. Эпидемиологи не носят оружия, не устраивают обысков и допросов, не могут задерживать граждан и предъявлять им обвинения, не помещают никого под стражу и не ведут дознание (хотя кто может поручиться?), стало быть, их единственная возможность испортить людям жизнь — объявить то или иное место непригодным для отдыха.
Сонный, мелкий залив с зеленоватой водой, отделявший наш пляж от соседнего, для купания действительно не годился. В него забирались только совсем безнадежные и толстокожие, чей список недугов, похоже, был настолько внушительным, что беречь свое здоровье они уже не считали нужным или возможным. Залив выглядел протяжно и уныло: при виде его мне сразу вспоминалась тарелка с капустным супом в гостях, которую съедаешь из боязни быть обвиненным в невежливости. Деревья, по-китайски скучая, полоскали в нем ветви. По другую сторону залива начинался соседний пляж, который мы называли платным, хотя за вход туда никто никогда не платил. Там дежурили спасатели, брались напрокат лодки, через натянутую сетку выверенно, артиллерийски летал мяч. Тот берег, всегда испещренный головами, казался мне далеким, как Владивосток; впрочем, я никогда не бывал ни там ни там.
Сходство c Владивостоком в моих глазах усугубляли чайки. За платным пляжем, на другом берегу пруда, начиналось шоссе, дома, строительство. В воздухе висел шум.
На нашем пляже не было ни спасателей, ни лодок, ни кабинок, ни вышек — только серая трава, песок и два-три тонких, в ручку маленькой бровастой невесты, деревца. Он считался диким. Вся его жизнь собиралась вокруг нескольких старух, купавшихся ежедневно с апреля по ноябрь. Несмотря на свою комплекцию (они больше или меньше напоминали старые холодильники), плавали они очень ловко, даже хвастаясь своей выносливостью. Старухи были остры на язык, осаживали новичков, хулиганов и не в меру раскованные пары; любовались детьми и собаками, обсуждали новости, болезни, других посетителей пляжа. Они всегда были готовы бранить и хвалиться. Главную, помнится, звали Верой Федоровной.
От большой дороги, огибавшей пляж и проходившей вдоль залива, шла, разрезая траву, тропинка. По ней, по-почтальонски ведя перед собой велосипед, приходил и уходил Давид Михайлович, высокий загорелый старик в белой детской кепке. Давид Михайлович всегда имел мужественный и печальный вид, словно находился не на отдыхе, а на вечере памяти какого-нибудь актера, где пахнет именитой скорбью. Обычно он сидел на складном стульчике или загорал стоя; ему было трудно лечь. Иногда он включал маленький радиоприемник и под его бурчание пил воду из бутылки. О политике и погоде он говорил со старухами медленно и веско. Велосипед лежал у его ног, как любовница.
Из-за
В неопределенное время (я никогда не успевал уловить этот момент) — или до самого пекла, или уже после — приходил еще один постоянный посетитель. Это был мужчина за пятьдесят, не очень стройный, уже начавший седеть. В его манере держаться заключалось необъяснимое внутреннее достоинство. Вернее всего было бы сказать, что его выделяло некое благожелательное отстранение от других. Хотя все привыкли его видеть, с ним никто не здоровался; он тоже никогда ни с кем не здоровался и не заговаривал. Он садился в равном удалении от воды и других отдыхающих; нельзя было сказать, что он занимал место в центре пляжа, но и не получалось так, что на отшибе. Он никогда ничего не ел и не пил, какая бы жара ни стояла и как долго бы он ни отдыхал. Никто никогда не трогал ненароком его вещей, не брызгал на него водой, не докучал ему громкими разговорами, музыкой, просьбами пересесть или что-нибудь одолжить. Он никогда не ввязывался ни в какие споры и не высказывал своего мнения ни по какому поводу. Он был единственным на всем пляже, кому никогда не мешали собаки и маленькие дети. Игроки в волейбол, беззаботные неумехи, всегда принимавшиеся за игру ко всеобщему неудовольствию, ни разу не побеспокоили его неудачно откатившимся мячом.
В воде он двигался бесшумно. Где-то над поверхностью мелькала его сивая от влаги голова. Когда я выныривал и открывал глаза, его лицо часто оказывалось первым, что я видел в непосредственной близости от себя; смотреть на него было довольно странно, потому что, как лицо любого пловца, оно было лишено всякого выражения. Выйдя на сушу, он сразу оказывался на ровной поверхности: я никогда не видел его карабкающимся по склизким кочкам, или прыгающим по раскаленному песку, или балансирующим на бетонной ступеньке, по которой мы заходили в воду; он как бы избавлял нас от возможного зрелища своей неловкости. На берегу он вытирал плечи, высокий лоб, руки, выпрямлялся и, подставив корпус солнцу, смотрел на водную гладь. В уголках его глаз собирались морщины. Нельзя было сказать, о чем он думает.
Прошло уже много лет, и я не могу вспомнить, во что он обычно одевался. Кажется, он носил простые рубашки, отдавая предпочтение оттенкам белого и голубого. Я могу ошибаться, потому что в те годы я не был склонен судить о людях по одежде.
Мужчина был принцем Чарльзом, сыном принца Филиппа Эдинбургского и королевы Елизаветы.
Видимо, было так.
Утром он брился, может быть, ел йогурт или яйца, пил кофе, брал непрозрачный пакет с уложенными в него накануне покрывалом и полотенцем. Принц пользовался общественным транспортом — например, трамваем, который ходил от метро к рынку, или автобусом (так он избегал таксистов и частников с их беседами, которые по очевидным причинам не поддержал бы). Судя по всему, принц приезжал инкогнито. Во-первых, будь оно иначе, со временем это непременно было бы предано огласке, потому что в наши дни события такого рода рано или поздно находят освещение, хотя бы и вопреки воле их участников. Во-вторых, он не рисковал быть узнанным, поскольку едва ли кто-либо в наших краях знал его в лицо, а если и знал, то никак не мог позволить себе предположение, что перед ним действительно принц Чарльз. Наконец, никаких следов слежки, незнакомых или случайных людей, атмосферы беспокойства или принужденности на пляже никогда не бывало. В то, что к тайне принца мог бы быть причастен кто-то из отдыхающих, бывший на самом деле его охранником или доверенным лицом, я отказываюсь верить.