Новый Мир ( № 10 2013)
Шрифт:
Главный вопрос, терзающий автора этих строк уже долгое время, ответ на который столь же неочевиден, сколь желанен, — зачем принц пустился в предприятие, участие в котором требовало хотя и не слишком активных действий, но известной доли риска и, главное, приносило удовольствие, на наш вкус, свойства довольно сомнительного?
Не было таких мест, куда принц не мог бы попасть. Закрытые сообщества и клубы, членство в которых иной раз заказано даже обладателям баснословных состояний, сочли бы за огромную честь приветствовать его в своих стенах. Наконец, те средства, которыми он располагал, вполне позволяли ему предаться, к примеру, коллекционированию любых вещей, пусть и не запредельно дорогих, но все же дорогостоящих, будь то картины, часы, монеты, насекомые, алкоголь, яхты, мебель, оружие или предметы старины. И все же из всех возможных видов досуга он предпочел — невероятно сказать! — систематическое, долголетнее пребывание на решительно ничем не примечательном,
Нам могут указать на то, что принц, вероятно, устал от положения публичного лица и от необходимости следования правилам поведения, писаным и неписаным, которые из этого положения вытекают. Но в таком случае нельзя не задаться вопросом — почему он выбрал бездеятельное и скучное времяпрепровождение среди сомнительных и малопредсказуемых людей? Почему, наконец, он выбрал именно этот пляж? Даже если предположить, что пребывание инкогнито просто тешило принца само по себе, то и этот ответ рассуждающих читателей удовлетворить не может, потому что тогда становится неизбежным другой вопрос — почему принц не пожелал употребить это положение с большей пользой или удовольствием для собственной персоны, к чему, как мы уже сказали, у него имелись все возможности?
Едва ли мы можем даже с малейшим намеком на близость к истине судить о чужих поступках — хотя бы потому, что мотивы наших собственных для нас по большей части, как неоднократно говорилось, неизвестны, а если известны, то недоказуемы, а если доказуемы, то недостоверны.
Никто не будет спорить с тем, что этот не просто странный, а более чем странный, экстравагантный, даже чудаческий выбор мало поддается какому бы то ни было разумному объяснению. Искать же объяснение иного рода, кроющееся, быть может, в некой неподотчетной разуму привязанности, было бы еще более затруднительно, если не сказать невозможно. Однако по крайней мере одну из причин, заставивших высокого гостя изменить своей привычке и покинуть столь излюбленное им место отдыха, по всей видимости, уже навсегда, можно предположить, основываясь на следующем факте. Два-три года назад власти не включили в список разрешенных к купанию водоемов пруд, так полюбившийся принцу. Вскоре после этого, чтобы донести распоряжение до граждан, вдоль берега поставили предупреждающие знаки. Не вызывает сомнения, что пренебречь запретом и пойти на столь вопиющее нарушение постановления, пускай и не столь важного, принц по ряду очевидных соображений не мог, даже будучи инкогнито, и скорее предпочел изменить своей привычке и удалиться, нежели пойти на сделку с собственной совестью. Может быть, теперь он выбрал какой-то иной досуг, смею надеяться, более приличествующий его положению.
ОСНОВНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ТЕОРИИ ПОЗНАНИЯ
За день до случившегося выпала треть месячной нормы осадков. Улица не отяготилась неуместной в городе плодородной яростью дождя. К полудню, когда дождь кончился, она равнодушно блестела чужим блеском, холодная, мнимо обновленная, как женщина, с которой вы развелись.
Изъединов когда-то работал в Академии и в издательстве иностранной литературы, застал корифеев востоковедения — Лихоманова, Андрусенко, Снитковера, Полетыкина. У них он учился, выслушивал их ценные откровения и вздорные замечания, бывал у них дома и похоронил их всех. Сам Изъединов писал монографии и набивался в соавторы при любом удобном случае. Издал оказавшееся ненужным пособие по техническому переводу и учебник по военному переводу, еще более бесполезный, потому что люди сейчас не хотят воевать, они хотят обед из супа минестроне и мидий по акции. В поисках своей ниши он взялся составлять разговорники. Этот низкий жанр пришелся ему по душе, и он нежно и неловко привязался к нему, как пьяница к детям сожительницы. Наконец, он преподавал.
Преподавать Изъединов не любил. Ставить студентам низкие оценки ему было неловко, а отличных они, по его мнению, заслуживали крайне редко. Кроме того, он очень плохо запоминал студентов в лицо, и это бывало на руку тем, кто прогуливал его пару, но приходил на следующие и попадался ему на глаза. Изъединова не оставляла мысль о том, что он не умеет объяснить материала и что у коллег это получается лучше.
У них это вправду получалось лучше. Загоровский, пожилой мужчина флегматичного склада, пускал все на самотек. Его либерализм, на самом деле бывший следствием глубокого безразличия к действительности, неизвестно почему легко настраивал молодежь на нужный лад и освобождал ее ум, но не расхолаживал его. Загоровский был редчайшим специалистом по историческому языкознанию. Ему было извинительно забыть какое-нибудь современное слово или раз в месяц-другой проспать пару. Студенты одной из групп разбирали чрезвычайно трудный и изобилующий подробностями текст о мире животных именно с ним и поэтому
Другой коллега Изъединова, профессор Отвагин, был очень умным и острым человеком и не мог забыть ни одного слова хотя бы потому, что сам в свое время написал все учебники и большинство пособий. С коллегами он был деловит и великодушен, с женщинами старомодно любезен, со студентами, которые его обожали, ироничен до ехидства. Его возраст (он был почти самым старым во всем университете) и ум (ни в одном вопросе, будь то научный или бытовой, для него не существовало затруднений) поставили его выше всяких условностей. Это не мешало ему быть отличным организатором и искренне, но без сожаления считать себя конформистом, каковым он действительно сделался под влиянием обстоятельств.
Изъединов составлял большой словарь. Предыдущий и единственный в стране сочинили в 1955 году — огромный том, семьдесят пять тысяч слов. Есть еще великолепные английские словари — Корнуоллиса, Пипа, Бьюкенена, но сейчас это библиографические редкости. Корнуоллис был офицером, красавцем, героем, байронической личностью, соблазнил одну из наложниц одного из князьков, что вызвало грандиозный скандал, едва не восстание... Пип был священником, большим умницей и ханжой, а о Бьюкенене нет никаких сведений. Создание словаря Изъединов считал делом всей своей жизни. «Венец карьеры» — говорил он сам себе. При этом он даже представлял золотую тяжесть на своей голове и непременно вспоминал персидское слово «тадж» — «корона» и строчку из «Шахнаме» Фирдоуси: «Бе-тадж о бе-тахт о бе-мах о бе-мехр» — «престолом, короною, солнцем, луной». На персидском Изъединов не говорил, но мог читать и переводить.
Словарь составлялся им то тщательно, медленно, за чаем, перед телевизором, то в спешке, приступами, будто посредственная проза нервного прозаика. Изъединов никогда не умел выбрать темп работы и то подгонял себя, то замедлял. Стол уже три года загромождали словари, грамматики, учебники, статьи, и Изъединов так привык к обстановке, в которой составлял словарь, что, закончив составление, сам не поверил себе и не привык к себе, закончившему эту работу.
В день, когда словарь вышел, у Изъединова были пары в университете. Ездить в издательство он посчитал хлопотным и поэтому договорился, что словарь пришлют ему прямо на кафедру.
День не задался. Долго не могли найти ключ от аудитории. В самой аудитории не работало электричество. Пришлось вызывать человека из технической поддержки. Пришел самодовольный, неопрятный и неумелый юноша; за время, которое он возился с выключателями, можно было бы успеть полюбить всем сердцем и дождаться взаимности. Из одной группы пришли только некрасивая девочка и умный мальчик, которые ходили на занятия всегда. Другая группа проявила дремучее незнание и вдобавок постыдную лень. Глядя, как ученики ковыряются в маленьком учебном словаре Отвагина, ядовито-зеленом, напоминавшем самого Отвагина, сухенького и ядовитого, Изъединов вдруг с оцепенением подумал, что те, кому мало учебного словаря, не нуждаются ни в каком словаре вообще. Эту мысль он тут же отогнал, точнее, попытался отогнать; сделав вид, что улетела, она продолжала его дразнить. Когда Лена Фролова (кажется, так ее звали) построила предложение неправильно, с чересчур русским синтаксисом и наивной калькой в словосочетаниях, Изъединов впервые за сорок с перерывами лет преподавания подумал, что суть его ремесла — не что иное, как наживаться на чужом невежестве. Причем обманывает он трижды: во-первых, просто потому, что ученики не знают, как на этом языке будет нос, рука, заседание, трактор, а он знает и только за счет этого пользуется авторитетом; во-вторых, он дарит им иллюзию того, что они научатся говорить и писать именно так, как это следует делать и как это в действительности делают в стране изучаемого языка; в-третьих, иллюзию того, что все это им на самом деле вообще когда-либо пригодится.
Он кстати вспомнил историю с Лихомановым. Степенный, заслуженный Иван Леонтьевич так и не смог побывать в стране изучаемого языка, который гутировал и обожал, потому что осенью сорок второго оказался в оккупированном Кисловодске. Это ему все время припоминали, и о его выезде за рубеж не могло быть и речи.
Бездари-студенты расстроили Изъединова, но ненадолго. Он предвкушал еще большую досаду. Пакет с долгожданным словарем — детищем, отрадой, чудом, венцом — он, прячась от коллег, забрал с армейской кисловатостью на лице. Ему хотелось раскрыть его дома, среди своего запаха, в своей полутьме, за своим столом, как сироте хочется съесть конфету в потаенном углу. Изъединов беспокойно запер кафедру и, вжимаясь в пальто, под крик птиц вышел из университета, минуя полчище курильщиков. Он шел по дороге. Впереди выстраивалась аллея, тревожно образцовая, как в аппаратах для проверки зрения. По ее бокам роскошествовали деревья, и он болезненно, едва не теряя рассудок, ощутил, будто он сам висит на каждом дереве.