Новый Мир (№ 2 2011)
Шрифт:
Обнаруживаю себя — Лола жмет на паузу.
Родители не попали, а я вот — в кадре. Инопланетянин. Настороженное чуткое личико. До подбородка — багровые пышные цветы. Кажется, цветы— это продолжение меня, в них выведены проводки. Через цветы я постигаю окруживших на школьном дворе землян.
Лола снова жмет play, нас уводят от родителей…
Отлично помню, как попал к высокой комсомолке, которая, стиснув мне руку, все время на бегу повторяла:
— Не бойся меня, не бойся меня.
—
Мы спешили, навстречу неслась песня “Веселый ветер”, теплый ветер мазнул по волосам, и было сладкое предвосхищение чуда. Как будто за порогом школы ждет невероятное чудо. Вернее, множество чудес, одно невероятнее другого. Это было предательское упоение, казалось, родители навеки остались позади и отныне все будет по-новому.
В школе мы поднялись на два пролета, достигли просторного класса, я положил букет поверх кучи чужих цветов. Комсомолка усадила меня за последнюю парту с краю, дала пеструю тонкую книжку с надписью “Бим-бом” и пожелала скороговоркой: “Учись на радость маме, на страх врагам!” И пропала. Я открыл книжку, в ней были дед, баба и курочка Ряба. Рядом со мной посадили мальчика. Нахохленный, пухлый, розовощекий, он глухо назвался: “Глухов Артем”.
Появилась Александра Гавриловна. Учительница первая моя. С первого взгляда было понятно: она сочетает доброту и строгость. Вся она состояла из торжественных клубков шерсти: большой клубок — туловище, меньше— голова, самый малый — седой клубок на голове. Позже я замечу ее ладони: болезненно-розовые, в белоснежных линиях от постоянных упражнений с мелом и тряпкой.
— Напишите все слова, какие вы знаете!
Артем писать не умел. Я исписал листок с двух сторон. Например, “старики” написал почему-то. Очевидно, вдохновили увиденные в книжке “дед да баба”.
И снова кассета восполняет стертое из памяти.
— В Ливане покоя нет, — говорит Александра Гавриловна заботливо и вздыхает.
Она показывает на группку мальчишек у доски:
— Ребята, скажите, чем они от вас отличаются?
Общее молчание.
— Красные галстуки! — звонкий голосок.
Камера наезжает на дальний угол.
— Встань, мальчик. Что ты заметил, мальчик?
Стою, тревожный.
— На них красные галстуки…
Говорю, зная, что на мне красного галстука не будет, папа не позволит. Зачем говорю? Как шпион, с первых минут советской школы внедряюсь в систему? Или за меня говорит внезапный порыв — оттолкнуться от домашних и примкнуть ко всем? Или я просто цепко вижу и не удержался отозваться первым?
— Как тебя зовут?
— Сережа.
— Как твоя фамилия?
— Шаргунов.
Учительница слегка меняется в лице, мутнеет. Она-то знает, кто чей ребенок в этом классе.
Я полюблю эту учительницу,
Она пришла в школу еще в тридцатые. Помню: рассказывая о войне, уважительно, отчеркнув паузами, сказала имя: “Сталин”, и послышалось эхо. Сейчас мне стыдно вспомнить, как из класса в класс, все наглее, я перечил проповедям Александры Гавриловны, а она делалась все беспомощнее: перестройка наступала.
В первом классе я еще пересказывал сюжет из хрестоматии про доброго Ленина и снегирей или про “общество чистых тарелок”, затеянное Ильичом. Но в третьем классе тянул руку и, встав, издевался над песней “Дубинушка”, которая неслась из включенного учительницей магнитофона, а Ленина обзывал дурными словами под смех класса, из прежних форм и платьев переодевшегося в вольные тряпки. (Кстати, по этому разнотряпью станет отчетливо видно, кто беден, а кто богат.)
В первом классе я еще был послушен. Округлым важным голосом Александра Гавриловна рассказывала нам о том, что мир поделен. Раскрыв увесистую подарочную книгу, показывала фото, на котором колосилось золото нашей пшеницы, и фото Америки, где среди смога под небоскребами сидели чернокожие бездомные. “Россия — день, Америка — ночь”, — так, если кратко, учила учительница.
По утрам веселая делегация пионерок пела нам песни о революции и Гражданской. Их предводительница, счастливая и щекастая, возгласила заливисто: “А царь только спал на перине и ел пряники!”
Еще на урок вводили гордость школы — старшеклассника-поэта, похожего на помесь Пьеро и Дуремара. Вероятно, он шел на золотую медаль. У него был простудный, в нос, голос, нос вислый, лицо бледное. Он покачивал головой вместе с длинными локонами и гудел: “Умер Ленин, умер Ленин, умер Ленин…”
На уроках музыки почти все мальчишки омерзительно бесчинствовали, хрюкали и сползали со стульев, отчего-то чувствуя дозволенность. Вела музыку нервная глазастая женщина с черным каре. Как тут не станешь нервной! Я почему-то жутко ее жалел, даже снилась она мне, и просыпался со слезами. На ее уроках я был всех лучше, тише и музыкальнее. Через три года она умерла. От рака горла.
Мне дедушка рассказывал,
Как он в Кремле служил,
Как ленинскую комнату
С винтовкой сторожил…
— Беее! — подает голос отъявленный хулиган Андрюша Дубин, похожий на тупого бычка, и ответно ржет злой, похожий на разваренную сосиску Паша Евдокимов, сын мента.
Учительница бьет ладонью поверх рояля с яростью фанатички, оскорбленной кощунством.
Все замолкают, и несколько послушных голосов, в основном — девчоночьих, тянут дальше: