Новый Мир (№ 3 2002)
Шрифт:
— А это потому, что Пруст — чувственный человек.
— Чувственный, гм… Пожалуй, но его книга вся проникнута глубочайшим интеллектуализмом. Ведь весь метод его строится на своеобразном объяснении мира. Собственно, там различные типы объяснений. Есть и простейшие, когда он по отдельным деталям понимает что-то о психологии или причинах поведения своих героев. Но это было и до него. Гораздо важнее то, что, пользуясь конкретным человеком или событием как толчком, он совсем от них уходит, начиная рассуждать о явлении в целом, например, о смерти или ревности… Получается, что весь роман представляет собой единое движение мысли.
— Это так, Лидия Яковлевна, но знаете, интеллектуальность Пруста всегда оставляла у меня странное впечатление. Дело в том, что его, в сущности, совершенно не интересует
У вас, кстати, — иначе. Вы человек интеллектуальный, кроме самого движения мысли вас волнует еще и результат, который должен послужить фундаментом для дальнейшего рассмотрения. Здесь различие в отношении к ценностям. Для интеллектуала ценностью является обретенное, то, что переведено им из разряда непонятого в разряд понятого. Отсюда, между прочим, и иное отношение к жизни, в частности, механизм «ревности» не работает. Я не знаю, способствовала ли нетрадиционная сексуальная ориентация чувственности Пруста, но для «ревности» она просто необходима. Ведь это же идеальный вариант: все время стремиться, не достигая.
— Ну да, ведь при такого рода отношениях связь не может кончиться ничем: ни семьей, ни рождением ребенка, ни устроенным бытом. И заметьте, ведь у Пруста любовь всегда направлена на недостойных. Сван увлечен ничтожной Одеттой, Шарлюс — мерзавцем Морелем. Марсель — Жильбертой, затем герцогиней Германтской, тоже порядочной стервой.
— А это обязательно, иначе, если речь идет о равных, нет антиномии, следовательно, и стимула — ревности.
— Причем любопытно, что любовь по Прусту — это всегда чувство однонаправленное еще и потому, что ни один из любящих не желает вмешиваться во внутреннюю жизнь предмета своей страсти, не пытается его как-то переделать, изменить. Создается впечатление, что этим влюбленным вообще не важно, в кого они влюблены, — лишь бы разыгрывалась комбинация: погоня — ускользание. Тут, кстати, вы, Алеша, не правы, связывая модель ревности Пруста с амбивалентностью. Например, у Кузмина действуют другие механизмы. Он, напротив, склонен возвышать объекты своих стремлений, и, кажется, у него достигнутое не становится скучным.
— Это потому, что Кузмин не чувственный, а нежный. Отношение же к жизни у него интеллектуальное.
— Пожалуй… Во всяком случае, в его поэзии интеллектуальный момент имеет большое значение. Так что же, получается, что говорить о чувственности или интеллектуальности можно лишь в смысле отношения к ценностям? Хм… любопытно!
Лидия Яковлевна, довольная разговором, откидывается назад в широком зеленом кресле. Ей явно доставляет удовольствие моя задиристость и увлекательная парадоксальность выводов, которым она не очень-то склонна доверять, по опыту зная, как нагромождения отдельных догадок и интуиций начинают при серьезной проверке рассыпаться в пыль. Впрочем, далеко не всегда разговоры с ней приобретали такой интеллектуально-игровой характер.
Я перечитываю сейчас записи Л. Я. — и сталкиваюсь с каким-то материализованным безумием жизни. Передо мной свидетельства высочайшего духовного наполнения бытия — грандиозная жадность и полнота видения, бескомпромиссная последовательность и одновременно диалектическая широта мысли, интеллектуальная страстность и чувственная аналитичность. Куда уж больше! Этот мир обдуман, пережит и запечатлен. Казалось бы, опыт проделан, приобрел завершенные формы, и бессмысленно повторять его, тем более в ухудшенном, неряшливом виде.
Но вот Лидии Яковлевны нет (как нет множества
Лидия Гинзбург была атеисткой. И в то же время как-то язык не поворачивается назвать ее неверующей. Я попробую объяснить почему.
Она любила вспоминать пушкинскую дневниковую запись 1821 года о его разговоре с Пестелем: «Сердцем я атеист [28] , но разум этому противится». Когда разум так одухотворен, я бы сказал, так осердечен, как это было в случае Л. Я., когда сознание во всей своей полноте так совпадает с образом человека, трудно уже разделять.
Она как-то по-особому остро и мужественно умела помнить о смерти и никогда не сбрасывала ее со счетов. В эссе «Мысль, описавшая круг» Л. Я. прямо сказала о «теме понимания смерти… необходимой для понимания, может быть, для оправдания жизни» [29] . Эти слова поразительно перекликаются с фразой Мераба Мамардашвили: «Смерть, если мы сопрягли себя с символом, есть способ внесения в жизнь завершенных смыслов, внесения в жизнь бессмертия. Если что-то завершилось, то со мной ничего не может случиться» [30] .
28
Л. Я. так цитировала по памяти. В записи Пушкина от 9 апреля 1821 года, сделанной по-французски: «matбerialiste».
29
Гинзбург Л. Я. Человек за письменным столом. Л., 1989, стр. 432.
30
Мамардашвили М. К. О философии. — «Вопросы философии», 1991, № 5, стр. 7.
У Лидии Гинзбург есть несколько почти точных повторений этой мысли: «Понимание смерти возможно, когда жизнь осознается как факт истории и культуры. Как биография. А биография — структура законченная и потому по самой своей сути конечная. Тогда жизнь не набор разорванных мгновений, но судьба человека. И каждое мгновение несет в себе бремя всего предыдущего и зачаток всего последующего» [31] .
Интересно, что при атеистической установке Лидия Яковлевна в этой работе как бы сбивается на почти религиозные формулы. Так, включенность человека в единый исторический поток ближе всего к христианскому пониманию, когда отдельная жизнь — лишь прообраз и часть большой человеческой истории, которой заранее назначено исполнение сроков (что, заметим, и придает процессу некую целостность, осмысленность, завершенность).
31
Гинзбург Л. Я. Человек за письменным столом, стр. 475.
Поиск смысла, настойчивое стремление докопаться до значения явления (ну хотя бы значения собственного творческого усилия) — поразительное свойство Лидии Гинзбург. Поразительное еще и потому, что с точки зрения индивидуалистического сознания, сбитого с толку имманентностью ценностных установок, — противоестественное.
Имманентного человека мучают внеположные ценности, вернее, их отсутствие. Парадокс, на который обращает внимание один из героев повествования «Мысль, описавшая круг». Но как похожа такая ситуация на тертуллиановское «верую, ибо нелепо», на кьеркегоровский парадокс веры. Возникает ощущение, что атеизм еще не есть неверие. Атеизм — лишь начальная установка сознания. Неверие начинается при соединении атеизма с равнодушием, когда для сознания не остается уже никакого выхода, кроме бесплодного релятивизма.