Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:
Хорошо, хорошо, что выезжает. Я рада. Это облегчит ситуацию. Глядишь, и с Мартином посидит, и с детьми поможет. Мальчики после нашей летней поездки нет-нет да и вспоминают тетку. Наверно, поладят с ней — почему бы и нет? Родной, понятный, душевный человек.
А я отдохну немного. Хоть немного отдохну... Может, даже отважусь проглотить заветную таблеточку. Позволю себе такую вольность — погружусь на сутки в блаженное беспамятство, усну без всяких снов и кошмаров. Забуду, что было допрежь сегодня. Чего так уж бояться? Необходимо ведь хоть один раз выспаться по-настоящему. Какой от этого
Материальные предметы, по мере нашего удаления от них в пространстве и во времени, склонны увеличиваться в размерах. Вот тот же самый, с детства знакомый коридор, но как растянулся за время моего отсутствия — километры, километры! Завален, как всегда, всякой рухлядью, по-прежнему ершится остатками ободранного в войну паркета, но бесконечен и безграничен... Горы почерневших керосинок, детских ванночек, помятых корыт, дырявых ведер, безногих табуреток, рассохшихся раскладушек, драных одеял, из которых торчат клоки свалявшейся и пожелтелой ваты, и многого, многого другого, не менее мерзкого и удушливого. И электричество экономят по-прежнему: все та же одна-единственная тусклая и засиженная мухами лампочка Ильича свисает на закопченном шнуре над разбухшим до вселенских масштабов развалом коммунального хлама. Хилое блокадное дитя, хватаясь иссохшей ручонкой за попадающиеся навстречу предметы, пробирается из комнаты в кухню. Привычный ежедневный маршрут — в облаке керосинного чада, вдоль липких от грязи и сырости стен. Умильная картина!
Мальчик, замурзанный и посинелый от холода. С запиской в ручонке — подайте грошик. Копеечку какую-нибудь, выигрышный билетик. Нельзя, миленький, невозможно! Ведь если подать тебе этот грошик, так и вся фабула улетучится. Не останется ничего... За что же тогда жалеть бедного Макара? Нет, заботливый и участливый автор иначе решил нашу участь, давно все обдумал и последнюю черту подвел окончательно: если и отпустит единоразово на счастливую прогулку на острова, то лишь затем, чтобы после яснее указать на отставшую подошву и бедную матушку... Нет, нипочем не допустит никакого облегчения — проследит, позаботится, как вручить тебе насморк и желтый дом...
Дитя явилось, чтоб вступить в права наследства. Надеялось избежать, позабыть и отречься, но не посмело. Некий голос предостерег: не вздумай отрекаться. Если и ты отречешься, то что же от всех нас останется, кроме капли расплавленного олова?..
Только с кем же тут обсудить договор, вступить в переговоры? Ни единой живой души... Неужели и вправду городские власти затеяли капитальный ремонт? Тогда почему же не потрудились выкинуть весь этот мусор? Ведь нужно же и паркет привести наконец в порядок...
Мама сидит на кровати, отец широкими твердыми шагами меряет пространство от двери до стола и обратно — шумно вздыхает, словно собирается приступить к какому-то важному разговору, да все не решается. В руке пожелтевший, мелко исписанный листок. Останавливается наконец посреди комнаты, кидает листок на стол и пришлепывает ладонью.
— Откуда это у нас? Кто это мог оставить?
— Что, Сереженька? — любопытствует мама.
— Эту контру!
— Покажи-ка, — просит мама и, не выдержав, сама поднимается и заглядывает в листок. —
Темно-коричневое трикотажное платье замечательно идет к ее пышным рыжеватым волосам. Она бодрая, молодая, подтянутая, уверенная в себе. А отец... Отец, в общем-то, такой, как обычно: невеселый и молчаливый.
— Наверно, вложил в мои конспекты, — размышляет мама. — Чтобы я после дома нашла и прочитала. Вот чудак! Он, между прочим, перед войной был весьма известен. Сережа, неужели ты не помнишь? Ты должен помнить. Поэт и журналист — Григорий Немировский! Его дедушка действительно был из Немирова.
— При чем тут дедушка! — злится отец.
— Ах, мой дорогой! — кокетничает мама и лукаво прищуривается. — Ты потрясающе наивен. Абсолютнейший младенец! Не все же девичьи секреты открываются мужьям! — Но вдруг умолкает и задумывается. — Ты знаешь, он ведь погиб на фронте, не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом. Так что все это уже не имеет никакого значения...
— Ну нет! — говорит отец. — Тут-то ты определенно ошибаешься. Именно теперь это все приобретает особенное значение.
Я подхожу к окну и выглядываю наружу. Улица — весенняя улица, тихая и влажная, ни людей, ни машин. Не проведенная по линейке, как большинство ленинградских проспектов, а изящно, томно изогнувшаяся вдоль набережной. Кроны деревьев почти касаются окна, клейкий запах только что лопнувших почек... Я вдыхаю этот запах, цепенею, задыхаюсь от него, падаю грудью на подоконник и заливаюсь слезами.
А когда отрываюсь наконец от окна, не вижу уже ни буфета, ни маминой кровати, вообще ничего... Комната пуста и еле освещена уличным фонарем. В углу, за отцовским столом, разместились трое. Темные капюшоны надвинуты на глаза. Напрасно, напрасно они пытаются спрятаться, я все равно узнала их. Кто же их не знает? Три величавые фигуры, три мужа, вершащих грозный беспристрастный суд.
— Вам предоставляется право последнего желания, — возвещает сидящий в середине.
Желания?..
— Ну что же вы? Пожелайте же чего-нибудь, — настаивает елейным голоском его сосед справа.
— Не стесняйтесь! — подбадривает третий. — Ведь чего-нибудь вы, надо думать, желаете? Все чего-нибудь желают...
— Да, — отвечаю я. — Желаю. Верните мне эту комнату.
— Эту комнату? Только и всего? — доносится едкий смешок из-под левого капюшона. — А больше ничего?
— Больше? — удивляюсь я, слегка отступаю назад и вновь обвожу пустую комнату долгим недоуменным взглядом. — Нет, больше ничего... Да и этого, собственно... — То ли из-за их присутствия, то ли по какой-то иной причине комната вдруг становится совершенно чужой и ненужной. Совершенно бессмысленной и неважной. — Нет, больше ничего. Да и этого... не надо. Вот только, если уж так получилось... Если вы все равно... Если уж, как говорится, довелось повстречаться... Меня это давно смущает — насчет мундира, помните, пуговки?