Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Кочергин утверждает право личности на “третий”, самостоятельно выбранный путь. Сенчин, Маканин и Гандлевский мечутся между Сциллой общепринятой стандартной судьбы и Харибдой бездействия, исчезновения из общей жизни. Сегодня эта оппозиция имеет довольно косвенное отношение к реальности. Требуется очистительное дерзновение на активно-созидательную жизнь, в которой не будет ни рабства у суетливой необходимости, ни патетического бездействия.
Сенчин и Маканин приравнивают жизнеспособность к обывательскому приспособленчеству. Оба культивируют давний миф о нежизнеспособности как особом достоинстве интеллигента-писателя, его непринадлежности к благополучной, погруженной в обыденность толпе. Но, как мы уже выяснили, их герои, иллюстрирующие этот миф, сами же его и развенчивают. “Ищущий индивидуум”
“Обленился. Обеднел мыслями. По-тригорински забытовел”, — пишет Е. Ермолин о среднем современном литераторе (“Идеалисты”). Тригорин — образ не случайный, а для героев Гандлевского и Сенчина — собирательный. Чеховский Тригорин — это человек, попавший в зависимость от некоего благородного имиджа писателя, общепринятой идеи о нем, — образа, которому он не в силах духовно и творчески соответствовать. Озабоченность Сенчина правдоподобием, газетные вырезки в его “писательской лаборатории” — это тригоринское “облако, похожее на рояль”, подстраховка хромающего вдохновения — записной книжкой. Тригорину хочется махнуть на речку и рыбку поудить — но вместо этого он занят выуживанием сюжетов из полноводности жизни. Той же болезненной литературной рефлексией страдает и герой “Чужого”. “Вот какие, Роман Валерьевич, сюжеты жизнь-то выдает”, — говорит герою Сенчина односельчанка, рассказывающая о беде почтальонши. И ясно, что это для нее обсуждаемое несчастье является жизнью, для Сенчина же оно, в самом деле, — только очередной сюжет для небольшого рассказа, — в этом различие между живым и внутрилитературным сознанием.
Пора понять, что писателю нужно жить, а не использовать жизнь для механического поддержания писательского статуса. Отказ от ремесленничества в пользу искусства, от подслушивания в пользу участия должен стать первой заповедью молодых писателей, не желающих уподобиться обессиленному герою Сенчина и разочарованному герою Гандлевского.
То, что герой нашего времени Сенчин так похож на героя Гандлевского, по сути, лишает его права называться “молодым” (то есть свежим, обновляющим литературную тенденцию) писателем: в его последних произведениях, а значит, и в его творческой личности нет необходимой для этого новизны. Перекличка образов его персонажей, духовных близнецов, с образом литературного прошлого — Криворотовым — чуть ли не буквальна. Общие у них и энергетическая опустошенность, предощущение старости — это при том, что Криворотову пятьдесят, а Сенчину и в реальности, и во всех его воплощениях только за тридцать, так что кажется, будто он и состарился быстрее оттого, что встрял в отмирающий аппендикс литературного движения.
Объединяет этих актуальных персонажей литературного процесса и причина их несчастной жизни. Литература для обоих “изначально была средством самоутверждения (и отчасти — психотерапией, отчасти — формой противостояния косности и неподвижности)” (С. Костырко; см. его “Обозрение #92”, посвященное роману Гандлевского, — <http://www.russ.ru/krug/period/20020212_kostyr.html> ). Творческое бессилие, энергетическое безволие и жизненная безуспешность героев Гандлевского и Сенчина происходят от изначально искаженного понимания ими своего предназначения. О связи творческой реализованности с правильным выбором жизненного пути очень точно сказал Бердяев: “Бездарность есть грех, неверное определение своего места и призвания в мире. Воля к бездарности всегда есть боязливое приспособление к „миру”” (“Смысл творчества”). В самом деле, смысложизненный крах и ощущение творческой недоодаренности Криворотова и Сенчина происходят от “приспособления к „миру””, то есть от их желания подчиниться наиболее выгодному, престижному стандарту судьбы.
Симптом выздоровления литературы — внелитературный герой Кочергина. Хорошо, что этот молодой автор начал с разрешения не узко писательского, а широкожизненного конфликта. А ведь соблазн был: “Самое лучшее в такие моменты — не поддаваться. Я раз проявил слабость и сходил к Колькиной Татьяне за тетрадкой — чистой тетрадкой в 12 листов.
В то же время важно понимать, что Кочергин — это только новый уровень личности, но не новый уровень творчества. Его автобиографический герой вводит его в мейнстримный сегодня контекст произведений, в которых сам писатель становится источником сюжета и его вкусы, страхи и достижения предстают в полный рост на книжных страницах. В будущем обновленная яркая личность писателя из источника сюжета должна стать источником чистого творчества. Писателю предстоит не бесконечно клонировать себя самого, а перевоплощать свою демиургическую энергию в малых персонажных тварей. Его “я” должно вырасти до того, чтобы стать не героем книги, а целым творящим мирозданием.
В этом смысле проза Кочергина — только мост, а не новонайденный берег. Один из перволюдей новой литературной земли, он удивляется открывшемуся миру и воссоздает его простыми штрихами наскальных рисунков. Впереди — новое эволюционное движение к сложности, красоте, стилистической гармонии.
Морфология жизни
Дмитрий Притула. Факел. Книга рассказов. СПб., “Инапресс”, 2004, 256 стр.
Казалось бы: сказ, дело известное. От лица малограмотного человека много о жизни не сообщишь (после Гоголя-то, Лескова, Зощенко, Петрушевской). Но, оказывается, очень даже сообщишь, если родился прозаиком и все необходимое при тебе — и безотказная преданность языка, и знание жизни — интимное знание ее тайных пружин, малых винтиков, не заметных глазу, как в механизме старых наручных часов; писатель — именно что, сказал бы Дмитрий Притула, специалист по этим самым винтикам и сцеплениям.
Я давно ждала появления этой книги. Рассказы Дмитрия Притулы печатались в петербургских журналах, и я всегда бывала вознаграждена за внимание к этому имени, далеко не всем известному. Но хорошо знаю, что журнальная публикация — это одно, а книга — совсем другое. И вот наконец — книга.
Главное и ошеломительное впечатление от нее… Но, боюсь, с места в карьер сформулированное, оно может озадачить. Придется начать несколько со стороны, с “анкетных данных”. Книга состоит из коротких рассказов. Во всех соблюдено единство места — пригород Фонарево, вызывающий, между прочим, воспоминание о маркесовском Макондо в романе “Сто лет одиночества”. Время — советское вчерашнее и постсоветское сегодняшнее. Персонажи самые разнообразные: учительница, инженер, фельдшер, врач районной больницы, моряк, студентка, пенсионерка, охранник, продавщица, прапорщик, электрик, бизнесмен, шофер, телефонистка… и т. д. и т. п.
Сюжеты: в очереди за индийским чаем и макаронами завязываются любовные отношения (“Человек из очереди”); симпатичный паренек “любит женщин исключительно старше себя” и привязывается к чужому ребенку (“Денис Ильин”); старуха мать становится заложницей в войне дочери и сына (“Заложница”); отец случайно не убивает своего сына (“Волосан”); сын убивает алкаша отца (“Сыновья”); бизнесмен на концерте убивает виолончелистку (“Брамс. Квартет № 3”); нуждающуюся вдову прочат замуж за богатого старика (“Почти невеста”); под новый год к одинокой женщине привозят на санитарном транспорте парализованного мужа, которого она не видела больше двадцати лет (“Новогодний подарок”); жена продает своего мужа сестре (“История любви”)…