Новый Мир. № 12, 2000
Шрифт:
Но не такие праздные — «прогулки с Пушкиным» Чумакова. Они ориентированы одной идеей, стоящей в центре всего. Такова идея инверсивности — как такой постоянно действующей у Пушкина силы, которую исследователь возводит в несколько философский даже ранг одной из пушкинских универсалий. И дает такое ее описание, словно помнит об образах человека пути и человека степи: «Инверсия на любом порядке взрывает линейную последовательность и целевую однонаправленность текста».
Речь идет о возвратных силах, богатым образом затрудняющих наше восприятие и переживание Пушкина. Эти силы действуют как на микроучастках текста, так и на больших расстояниях. В «Цыганах» рассказ об Овидии так кончается:
И завещал он, умирая, Чтобы на юг перенесли Его тоскующие кости, И смертью — чуждой сей земли НеЕсли перевести последние два стиха на прямой порядок слов, то мы получим: кости — гости сей чуждой земли, не успокоенные и смертью. Это пример не из Чумакова, а из М. Л. Гаспарова [2] , который спрашивает: к чему здесь эта затрудненная инверсия как параллель риторическому приему латинской поэзии, и как раз в рассказе о римском поэте? Что она здесь дает? И отвечает: она дает напряженность, передающую самую эту тоску и боль последнего желания изгнанного поэта.
2
2Из предисловия к книге: Квинт Гораций Флакк. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, стр. 12. Сходное наблюдение в кн.: Квятковский А. П. Поэтический словарь. М., 1966, стр. 27.
Это микропример, простая инверсия грамматическая — хотя какая же она простая? А вот пример из Чумакова — пример дальнодействия инверсивной силы. Два места — из третьей главы и из онегинского финала:
И, как огнем обожжена, Остановилася она.………………………
Она ушла. Стоит Евгений, Как будто громом поражен.«Встреча и разлука героев взяты в рамку мифологемой грозы». Можно так понять, конечно, что во временнбом ходе фабулы его сейчас гром поразил-наказал от той самой молнии, которою он тогда опалил ее. Но Чумакову интереснее видеть больше роман не во времени, а в пространстве. Обратить их сюжетное время в пространство как некую вечность, в какой они встретились навсегда. «Гораздо интереснее истолковать их участь как вневременн'yю мгновенную катастрофу, совершившуюся в пределах вечности. Вспышка молнии и раскат грома — явления неделимые, но поскольку вечность для нас опосредована временем, ее подвижным образом, так ее молнийный знак в сюжете героев обозначился не точкой, а линией между двумя точками. То, что поразило Татьяну и Евгения в один миг, равный вечности, в пределах фабулы растянулось во времени на несколько лет. В реальном восприятии блеск молнии и удар грома разделены интервалом, и герои романа испытывают свои потрясения поочередно, но в ином измерении это совершается с ними обоими сразу и навсегда».
Хочется задержаться на этом месте как на примере, может быть, образцовом для оценки книги. Красивое созерцание, — а в принципах автора красота анализа — это свидетельство об истинности его. Одновременно и вместе филологическое и бытийственное чтение. Филологическое, потому что надо связать на большом расстоянии две точки в огромном тексте, оборотиться назад от горестного финала к другому горестному мигу и словно восставить радугу над всем миром романа (радугу уже после грозы), остановив безысходную фабулу на ее исходе красотой отношений несчастных героев, какая останется с ними для нас, читателей, навсегда. Какая связала их «на воздушных путях» поверх их взаимных ошибок и наших привычных моральных к ним претензий. Тем самым чтение и бытийственное, с опорой на мощь инверсивной силы, действующей в пушкинском тексте. «Летящая стрела покоится». Другая метафора Чумакова — он любит работать метафорами, притом метафорами, так сказать, архитектоническими, утверждающими момент пребывания преимущественно перед текучей процессуальностью бытия: река собирается из ручейков и впадает в море, и эти моменты всегда синхронны, потому что они есть всегда, какой бы длины ни была река. «Поэтому река течет и стоит одновременно. Таков и роман Пушкина». Яблоко на ладони.
Из работ Чумакова одна в последнее время взбудоражила пушкинистский мир — его гипотеза открытого отравления Моцарта в драме Пушкина (Сальери бросает яд на глазах у видящего это Моцарта). Реакция была острой, вплоть «до полного возмущения», как выразились осторожные сторонники этой версии Н. В. Беляк и М. Н. Виролайнен. Вокруг гипотезы накопилась литература, и не место ее обсуждать в настоящей рецензии. Рецензент лишь хочет сказать, что он гипотезу не разделяет. Валентин Непомнящий, наиболее на нее возражавший, вернул творцу гипотезы бумерангом помянутого им самим Гераклита: скрытая гармония сильнее явленной. Обращая это слово на ситуацию пушкинскую, надо лишь помнить, что дело должно идти не о скрытом или открытом действии Сальери, а о тайном или открытом знании Моцарта. Пушкинский текст внушает нам, что
Но это была полезная провокация, мобилизовавшая пушкинистские силы пережить еще раз, потоньше трагедию слово за словом и подчеркнувшая при этом, высветившая неясный вопрос о «незнаемом знании» Моцарта. Нельзя не упомянуть и то, что у изобретателя версии уже были к моменту изобретения независимые союзники: это были поэты. Две статьи Чумакова о «Моцарте и Сальери» появились в 1979 и 1981 годах, а уже поминавшееся стихотворение молодого тогда Владимира Соколова «Сальери» датировано годом 1963-м (та самая середина 60-х!).
…Сальери думал: он не знает. А Моцарт видел. Моцарт знал, Какая слабость наполняет Неукоснительный бокал.………………………….
Он отвернулся. Пусть насыплет. Да, Моцарт — бог. Бог чашу выпьет…Подобное — и в стихотворении Фазиля Искандера (1984). Поэты — чуткие существа, в союзе с чуткой филологией. О чем стихотворение Соколова — об открытом отравлении? Нет, о тайном знании. Наверное, так и надо формулировать вопрос понимания «Моцарта и Сальери», обостренный гипотезой Чумакова.
От поэтики к универсалиям — объясняет автор свой пушкинистский путь. Что это значит — к универсалиям? Примеры разборов онегинских ситуаций, кажется, могут сказать об этом. Автор как бы поверх типичной пушкиноведческой проблематики, от нее на отлете, высвечивает более общие ситуации, философские состояния, переживаемые Пушкиным и его героями, но слабо пережитые еще пушкинистской критикой. Очерк истории истолкований романа в стихах завершается таким методологическим замечанием: желательные «языки описания <…> приобретают более мягкие и расплывчатые формы, что связано с усложняющимся видением самого литературного предмета». Усложняющимся по отношению к «жестким» интерпретациям столь противоположного свойства, как «достоевская» и «тыняновская». Та и другая имеют свои традиции и своих представителей в сегодняшней филологии, и среди них пушкиноведение Чумакова находит свой путь. Автор работает универсалиями и при этом сопротивляется идеологическим интерпретациям, идеологическим выжимкам из поэзии; он работает универсалиями и призывает читать не просто близко к тексту — вплотную к тексту, то есть читать так, как надо читать роман в стихах, потому что такое чтение «препятствует общим рассуждениям на дистанции», высвобождающим «идеологемы романа из их поэтической плоти». На отлете от сюжетной эмпирии, но вплотную к тексту — в таком сочетании принципов существует пушкиноведение Юрия Чумакова.
Да, нужно тут говорить о принципах: потому что пушкиноведение в составе отечественной гуманитарной мысли — не только область привилегированная, но и принципиальная; здесь действуют «мировые ритмы» и совершаются спор и борьба принципов. В рецензируемой работе почти нет прямой полемики, но спор идет; он идет за такое пушкиноведение, которое судит Пушкина эстетическим чувством, что оказывается не так-то просто; в сегодняшнем подведении пушкинистских итогов за столетие это книга принципиальная.
Великое государево дело
Евгений Анисимов. Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII в. М., «Новое литературное обозрение», 1999, 719 стр
Новая книга Евгения Анисимова разительно отличается от всех прежде им написанных. Читатель, привыкший к ясным и динамичным монографиям Евгения Викторовича, где текст всегда — цепочка доказательств главного тезиса, к которому исследователь ведет, не увлекаясь избыточными деталями и не уклоняясь в лирические отступления, будет удивлен переменой стиля. На сей раз автор не формулирует проблемы и не ищет ей разрешения. В заключении он и сам признается, что «тема, которой посвящена эта книга, не является ни центральной, ни спорной в русской истории, вокруг нее не ломают копья поколения историков».