Новый мир. № 3, 2004
Шрифт:
И что-то не слышал ни я, ни кто другой о поездке Слуцкого в Переделкино к Пастернаку, где автор «Лошадей в океане» «натурально пал пред ним (Пастернаком. — П. К.) на колени, умоляя простить, если только это возможно». Недостоверный апокриф.
У Мандельштама была такая присказка в разговоре: «того-этого».
Вот-вот, того-этого. А написано все по-доброму, с уважением к своим знаменитостям, с любовью, с живостью. Кто-то ведь и почитает, за семьдесят два рубля.
Театральные впечатления Павла Руднева
Театр как искусство, воспроизводящее литературные тексты, не может не быть искусством
Постмодернизм породил культ концепций. И благо превратилось в зло. Концептуализм задушил природу мастерства. Более всех пострадали устойчивые театральные жанры: современная постановка классической оперы или балета почти невозможна без надстройки чуждого смысла, без проблематичной игры с образами, без анахронизмов, перверсий, трансформаций. В области современной хореографии критики постоянно бьют тревогу, борясь против «балета концепций», где придуманный идейный мир затмевает собственно балетное движение, за «балет как таковой», где концепция — лишь средство для демонстрации прекрасной исполнительской подготовки танцовщиков.
В драматическом театре диктат концепций переживается менее бурно, и все меньше находится «музейщиков», согласных на свой риск и страх указывать, где авторское слово противоречит сценическому истолкованию, а где нет. Причина, возможно, кроется в сбалансированных отношениях между режиссерским произволом и волей актеров, хотя, конечно, в каждом конкретном случае эта проблема решается заново. Вопрос, который поставлен в этих заметках, — не допустимые пределы театральной импровизации на темы фиксированного текста, он в другом. Интерпретации текста — это отношение к нему, и если западный театр пытается трактовать нашу классику, то тем самым выражает отношение и к нам. Западный театр, привозящий русскую классику в Россию, всегда имеет основания бояться обвинений в русофобии (и так не раз случалось с гастролями Эймунтаса Някрошюса). Но есть чувства более важные, чем записной патриотизм: ответственность за образ страны перед лицом мира. Способен ли русский зритель легко принять немой укор со стороны?
Московская театральная жизнь подкинула зрителю в 2003 году две любопытные спекуляции на материале гоголевского «Ревизора». Летом на IV Чеховский фестиваль приезжал «Ревизор» Маттиаса Лангхоффа из Генуи, осенью, на V фестиваль «N.E.T. — Новый европейский театр», приезжал «Ревизор» Алвиса Херманиса из Риги. Стоило бы упрекнуть двух крупных европейских режиссеров во взаимном плагиате, если бы были малейшие свидетельства этому. Советизация «Ревизора» проведена ими с поразительным сходством. У одного, правда, это сталинская Россия, у другого — брежневская. Но место действия то же — жутчайшая советская столовая общепита, тот же иерархический страх перед партийным начальством, та же эксцентриада клоунских номенклатурных работников. Разница лишь в том, что Лангхофф советской реальности воочию не видел, а Херманис — знал прекрасно, иначе не превратил бы свой спектакль в воспоминание о юности, в музейный экспонат с надеждой на невозможность реставрации той жизни.
И в том и в другом случае тотальная ирония западных людей по поводу глухого «совка» не вызвала у зрителя приступов оскорбленного патриотизма и обвинений в «антирусских тенденциях». Но проблема здесь, кажется, не в толерантности нашего зрителя и даже не в безразличии, а в чувстве стыда. По крайней мере в зрительном зале я испытал острое чувство досады на то, что в свое время, во времена перестройки или много позже, наш театр не захотел хорошенько отсмеяться над символами прошедшей эпохи,
Генуэзский «Ревизор», поставленный поклонником Мейерхольда, именитым немцем Маттиасом Лангхоффом, идет в монументальной декорации колоссальных размеров — парафразе татлинской башни III Интернационала. Остов коммунизма, пародия на высокую мечту, выродившуюся, выцветшую в реальность совдепии. Недостроенная башня коммунизма имеет массу дверей, входов и выходов, коридоров и потайных уголков. Она напоминает пористый муравейник, раздолбанное общежитие, головку подсохшего сыра, в которой копошатся мыши-чиновники. Путь наверх башни, к высокому начальству, долог и извилист, путь обратно — из Петербурга в уездный город N — быстр, как дорожка для слалома. По ней обычно и съезжают на заду, с грохотом вываливаясь на авансцену. Позади башни, на заднике, то и дело появляются фрагменты фрески «Страшный суд» из Сикстинской капеллы — «немая сцена» кисти Микеланджело. Но до религиозных гоголевских мотивов здесь не доходят: в системе Лангхоффа настоящим ревизором может быть только Сталин, о котором в самом финале Городничий (Эрос Паньи), сам похожий на Вождя народов, поет раскидистую балладу. И тут, в развязке, становится понятно, что бояться Городничему нечего, раз у партократа «на государственном посту» — такой покровитель.
Чиновники собираются на «заседание парткома» в занюханной столовой, едят жирные макароны с подливой, требуют в покосившемся окошке добавки, заглядываются на мясистых кухарок в тапках, тыкающих тряпками в их тарелки. Чиновники — заморыши и «бухарики», только молчаливый доктор Гибнер выглядит как задрипанный гомосексуалист, с букетиком в руках и без надежд на чью-либо взаимность. Лангхофф превращает «Ревизора» в серию феерических аттракционов, в драматическую клоунаду, берущую свой исток в итальянской комедии масок и буффонном мейерхольдовском социальном театре. И чем глубже в лес, тем гэги все вульгарнее и круче.
Высеченная унтер-офицерская вдова приподымает юбки и сует свой покалеченный зад под нос Хлестакову. Гибнер оперирует разбитый нос Добчинского прямо в помещении столовой: вырывая куски из пораненного места и предъявляя их присутствующим широким жестом хирурга-профессионала. Марья Андреевна выныривает к Хлестакову в наряде хохлушки в красных сапожках и демонстрирует акробатическую «произвольную программу» с лентой. Окончив «сцену вранья», Хлестаков выблевывает весь свой даровой ужин на грудь Городничего, отчего тот сияет от счастья. Осип спит в номере с кухаркой-прислугой, которая встает с постели и тут же принимается за уборку. И все, конечно, поют: «Вечерний звон» и «На том же месте в тот же час», «Раз-два, люблю тебя» и «Славное море, священный Байкал». На ломаном русском, но очень душевно, словно бы твердо знают, что в России «песня строить и жить помогает»!
Спектакль Маттиаса Лангхоффа безжалостен и бесчеловечен — он легко рифмуется с идеями Всеволода Мейерхольда, чей «Ревизор» 1926 года, по режиссерскому замыслу, заколачивал в крепкий гроб толстозадую царскую Россию. Никого не жалко, ничто не вызывает сочувствия. Брутальный карнавал, где площадные паяцы сжигают чучело прошлого, изображая гиперболические пороки. Так, чтобы всем был виден широкий жест отказа от тяжелого наследия советизма. Сатира итальянского «Ревизора» — злая, ядовитая и душная, смех без улыбки, без тени сожаления. Присоединимся мы к нему или нет? Достаточно ли прошло времени для того, чтобы с легкостью необыкновенной отказаться от прошлого, выглядящего даже на сторонний взгляд так позорно?