Нушич
Шрифт:
И Нушич рассказывает журналисту, как у его постели собрались врачи и решили, что ему пора умереть. На другой день они снова пришли к нему и очень удивились, что он до сих пор жив.
— Этого не может быть! — восклицали они, остукивая и ощупывая Нушича…
«Как всегда, мнения разделились. Домашний врач считал, что я должен умереть не позднее, чем через двадцать четыре часа… А его коллега, мой хороший приятель, горячо доказывал, что „в таком состоянии я могу протянуть еще месяц или два“. Все мои попытки примирить их были тщетны. Спор все разгорался, и в конце концов они побились об заклад. Домашний доктор выложил на стол новую ассигнацию в тысячу динаров и заявил, что я умру в течение двадцати четырех часов, а мой приятель прикрыл ее точно такой же ассигнацией, утверждая, что я „протяну еще очень долго“. И попросили меня быть свидетелем. На следующее утро ко мне пришел мой домашний доктор и с первых же слов, которыми мы обменялись, понял, что мои симпатии на стороне другого.
— Ах, как это нехорошо с вашей стороны, — сказал он. — В данном вопросе вам бы следовало сохранять нейтралитет или, во всяком случае, уж если вы хотите обязательно кому-то симпатизировать, то ведь вы же знаете, что я для вас самый близкий человек.
Я начал оправдываться, уверяя, что ни в коем случае не хочу быть пристрастным и не имею никаких особых причин, ради которых стоило бы стать на сторону другого доктора, кроме той, что
— Но, — добавил он возбужденно, — я не позволю себя дискредитировать. Меня не так легко дискредитировать. Вы должны умереть, и не позднее сегодняшнего вечера.
Я попытался было выставить некоторые контрдоказательства, но он упорно настаивал на своем, утверждая, что я, как культурный человек, не должен помогать тем, кто стремится принизить значение медицинской науки, которая в наш век сделала гораздо больше успехов, чем все другие положительные науки. Наконец, придвинув стул, он сел возле моей постели, взял мою руку в свои и перешел на самый что ни на есть задушевный тон.
— Значит, вы надеетесь просуществовать вот так еще месяц, два, а вообще-то давно примирились с тем, что умрете?
— Да!
— Я говорю, дорогой мой, — продолжал доктор дружеским топом, — чему быть, того не миновать. Не так ли? Днем раньше, днем позже. Наш народ мудрый, у него здоровая философия. К ней следует прислушиваться!
И он так взывал к моему доброму сердцу, что в конце концов я вынужден был ему уступить. Вот так я и стал покойником».
Журналист спрашивает покойника о его последних словах перед смертью.
«Я. Какие последние слова?
Журналист. Да, знаете, таков уж порядок: когда человек умирает, он должен сказать какие-нибудь последние слова, которые хорошо использовать в биографии.
Я. Ах да, вспомнил: перед смертью я спросил жену: „Почем на базаре дыни?“
Журналист. Но, помилуйте, я же не могу записать это как последнее слово писателя. Вы же хорошо знаете, что Торквато Тассо, например, воскликнул: „В твои руки, господи!“, Вальтер Скотт сказал: „Я чувствую себя так, словно я вновь родился“, Байрон сказал: „Пойдем спать!“, Рабле: „Опустите занавес, комедия окончена“, а Гёте: „Больше света!“ Так неужели вы так ничего и не воскликнули, умирая?
Я. Нет. Да я и не верю, чтобы эти уважаемые люди, которых вы цитировали, говорили что-либо подобное. Все это биографы выдумали. Я, например, знаю одного своего приятеля, артиста, который перед смертью сказал: „Я бог“, — а лицо сделал такое, будто, играя в очко, к семнадцати получил еще десятку. В газетах мне довелось прочесть, что последние его слова были: „Я кончаю“».
Кое-кто может осудить Агу, считая, что шутки по поводу смерти неуместны. Но Ага не унывал не только в книгах, он оставался самим собой и после смертного приговора, вынесенного врачами.
В свое время Николай Бердяев писал о знаменитом славянофиле Алексее Степановиче Хомякове, обладавшем большим чувством юмора:
«…Не есть ли это показатель легкости, недостаточной серьезности и глубины, может быть, скепсиса? Такой взгляд на человека вечно смеющегося очень поверхностен. Смех — явление сложное, глубокое, мало исследованное. В стихии смеха может быть преодоление противоречий бытия и подъем ввысь. Смех целомудренно прикрывает интимное, священное. Смех может быть самодисциплиной духа, его бронированием. И смех Хомякова был показателем его самодисциплины, быть может его гордости и скрытности, остроты его ума, но никак не его скептицизма, неверия и неискренности. Смех прежде всего умен, смех будет и в высшей гармонии» [33] .
33
Николай Бердяев, Алексей Степанович Хомяков, М., 1912, стр. 49–50.
Эти слова, как мне кажется, можно полностью отнести и к Нушичу.
Биографу юмориста остается лишь следовать тону, заданному самим юмористом. И это будет данью уважения «самодисциплине духа», мужеству Аги.
Синиша Паунович был расторопным, очень расторопным журналистом. Впоследствии он стал известным и не менее расторопным литератором, опубликовавшим свои воспоминания о многих знаменитых писателях и событиях, потому что обладал удивительной способностью оказываться всегда там, где пахло славой.
В Белграде его называют объемным словом «сваштар». Это нечто вроде русского «во всякую дырку затычка». Он похож на нушичевского Секулича из «Листков», который «пишет стихи, продает лотерейные билеты и чинит старые зонтики — все оптом и в розницу». Паунович грешил и стихами.
В дни болезни Аги репортер «Политики» Паунович не выходил из его дома. Давайте познакомимся с одним из его репортажей о Нушиче, чтобы убедиться, что Ага в своей «Автобиографии» был настоящим провидцем.
«12 декабря 1936 года.
Славный югославский писатель Бранислав Нушич, который вот уже полстолетия смешит нашу публику, высмеивая ее недостатки и слабости, писатель, произведения которого уже давно перешли границы нашей страны и имели такой завидный успех, человек, который смеялся даже в самые тяжелые минуты своей жизни и не раз прохаживался даже на собственный счет, в последние дни начал уставать, жаловался на плохое самочувствие и вчера вынужден был слечь в постель.
И вместо того чтобы по обыкновению находиться в окружении журналистов и фоторепортеров, как это до сих пор бывало перед каждой его премьерой (15 сего месяца состоится премьера его новой комедии „Д-р“ в Белградском народном театре), рассыпать градом свой неиссякаемый запас метких словечек и шуток, принимать поздравления своих многочисленных читателей и зрителей, он лежит, и возле него со вчерашнего дня дежурят только близкие родственники, его домашние врачи доктор Арновлевич и доктор Буковала. Они не отходят от постели больного и делают все возможное, чтобы помочь славному писателю…
Но и больной, хоть и ослабевший после недавнего кровопускания, что было сил старается помочь себе. Пьет лекарства. Борется. Хочет во что бы то ни стало „нокаутировать смерть“…
Нушич лежит в своей новой вилле на Дединье. Хотя врачи запретили все посещения, зная предупредительность Нушича по отношению к журналистам, репортеры настояли на том, чтобы он только принял их. Они были упорны и заставили известить о своем приходе больного. Не прошло и нескольких минут, как их впустили.
Разумеется, они пощадили прославленного писателя и не вели с ним обширных разговоров. Они были вообще готовы отказаться от беседы, когда убедились по его виду, что он действительно серьезно болен.
Но Нушич, старый театральный деятель, который и сам многие годы ел не всегда сладкий журналистский хлеб, первый начал разговор с репортерами. Лежа в постели лицом к окнам, он махнул правой рукой и сказал:
— Плох! Совсем плох!
— Но мы это слышим уже не в первый раз. Вы и прежде болели, а к премьере
— Плох! — в третий раз повторил Нушич.
— Хватит! — вмешалась госпожа Нушич, боясь, очевидно, как бы больному не стало хуже.
— Мы сейчас, мы недолго… Поскольку нам не удалось взять интервью, которое нам было обещано по случаю последнего дня рождения господина Нушича, так не могли бы мы в связи с премьерой…
В разговор вмешивается дочь Нушича, госпожа Гита Нушич-Предич.
— Отец мне сказал, что вам надо знать о премьерах „Доктора“. Комедия обошла все театры страны, получила свою долю хулы и похвалы и только теперь добралась до белградской сцены. С прежними отцовскими комедиями почти всегда было наоборот…
Нушич кивает в знак согласия головой.
В эту минуту госпожа Нушич приносит больному стакан компота из вишен.
— Не смейте снова писать, господа журналисты, чем питается отец во время болезни… В прошлый раз написали, что он ест одни бананы, а теперь, наверно, напишете, что ничего не берет в рот, кроме компота.
— Это же он написал, вспомни! — вдруг говорит Нушич, глядя на меня и улыбаясь.
В какое-то мгновение мне показалось, что передо мной совершенно здоровый человек, который вот-вот встанет с постели.
Госпожа Нушич приносит стакан воды и хочет напоить больного. Он сердится, берет стакан из рук жены и пытается напиться сам.
— Видите ли, мне пустили кровь, рука ослабела, но я все же могу сам…
Все мы радуемся, что он говорит, бодрится. Но мне почему-то кажется, что говорит он не с нами, не со своей женой, а с кем-то третьим, с кем-то, кого здесь нет…
В разговоре прошли не две минуты, которые мы обещали быть у постели больного, а целых полчаса. Хотелось бы нам остаться и еще, но совесть не позволила. Уходим.
— Папа работал до вчерашнего дня, — говорит дочь Нушича.
И действительно в кабинете нам сразу бросается в глаза рукопись „Покойника“, пьесы, над которой он работал уже давно. Она была уже написана, но теперь он ее перерабатывал, переписывал действие за действием.
— Как раз на днях он закончил первое действие новой редакции „Покойника“, — объясняет госпожа Нушич.
Рядом с рукописью „Покойника“ видны и другие. Тут же лежит „Риторика“, которую Нушич написал уже давно. Со стен глядят на безжизненный письменный стол и на нас бесчисленные карикатуры и портреты великого писателя. Это целая галерея, путь славы самого великого живого югославского комедиографа.
Как и прежде, весть о болезни Бранислава Нушича с невероятной быстротой разнеслась по Белграду, и весь вчерашний день в его доме не отходили от телефона, давая справки о состоянии здоровья писателя.
Хотя семья очень озабочена здоровьем больного, хотя врачи велели Нушичу ни на минуту не покидать постели, мы, учитывая, что с ним случались недомогания и прежде, надеемся, что и эта болезнь, как бы серьезна она ни была, не продлится долго, и вскоре опять увидим любимого писателя если не на премьере его новой комедии, то хотя бы на одном из ее первых представлений».
Бодрость концовки репортажа Пауновича, казалось, передалась Нушичу.
На следующий день Ага уже интересовался литературными и политическими новостями, спросил о своих любимцах попугаях:
— Что это мои дурошлепы молчат?
— Знают, что вы больны, потому и молчат, — сказала сиделка.
— А где мои ангорки?
Зять принес двух ангорских кошек, и Нушич слабой рукой погладил их.
А потом ему стало совсем плохо.
Пятнадцатого премьера комедии не состоялась. Дирекция театра настаивала на том, чтобы комедия пошла до выздоровления автора. Разрешение показать премьеру 17 декабря было получено от… врачей, которые потеряли всякую надежду на спасение жизни Аги.
Семнадцатого днем Ага ненадолго пришел в себя, сказал несколько слов медицинской сестре, ухаживавшей за ним. Потом обратился к дочери:
— Гита, дорогая, жаль только, что не удалось сколотить хорошую компанию и поехать летом на Охрид, пожить там повеселей. О, мой Охрид…
Он, наверное, вспомнил свою молодость, поездку из Битоля на Охрид, белый город, скатывающийся с горы к озеру, песню рыбаков: «Дай мне, боже, крылья лебединые…»
И снова уколы, забытье. Консилиум врачей находит у него начавшееся еще ко всему воспаление легких. Смерть могла наступить с минуты на минуту.
А тем временем в театре публика весело хохотала над злоключениями Животы Цвийовича… Нушич мог бы порадоваться своему успеху.
Но ложа № 7, которую по желанию семьи не продали никому, была пуста.
В доме Аги стояла тревожная тишина, прерывавшаяся разговорами и сценами, похожими на жуткий фарс. О них мне подробно рассказывала дочь драматурга.
— В день премьеры наступил кризис. В доме врачи, журналисты, фотографы. Все редакции подготовили некрологи и фотографии. Вечером приходит директор театра, извиняется и говорит, что я должна его понять — ему нужно все продумать и быть готовым. Говорит, отец будет лежать в фойе театра и… выражает пожелание, чтобы отец умер во время премьеры — тогда бы можно было объявить об этом во время спектакля. Просит позвонить. Мать с плачем умоляет репортеров оставить ее одну с отцом. Еле выпроводили их. Остались только мы и врач. В одной из комнат у нас была поставлена кровать для дежурного врача. Я вошла в эту комнату и испугалась… На кровати лежал какой-то человек. Оказалось, что сотрудник «Политики» Синиша Паунович спрятался, чтобы присутствовать при смерти. Он лежал на кровати и ел жареную свиную голову, которую взял с собой про запас. Телефон звонит каждые пять минут — без конца справляются из редакций газет, из театра. Одиннадцать часов. Директор театра сообщает, что премьера прошла успешно, только жаль, что о смерти не объявили. Из редакций сообщают, что звонить больше не будут — номера идут в печать. Сотрудник «Политики» этим очень доволен. Он договаривается с дежурным по своей редакции, чтобы подождали еще. Рядом с комнатой отца сидим мать, муж, я, врач и сотрудник «Политики». Сидим, ждем. Не обращая на нас внимания, Паунович спрашивает врача: «Да скоро ли он умрет? Надо доверстать газету». Доктор уходит к Аге и щупает пульс. «Бьется еще». Паунович уходит звонить, а потом говорит, что так долго не ждали даже при отречении самого английского короля Георга. Врач пожимает плечами: «Что я могу поделать». Два часа ночи. Паунович нервно говорит: «Знаете, во что это обойдется „Политике“!» В полтретьего он звонит в редакцию и говорит, что Ага не умрет. Мне показалось по его тону, что он думает, будто отец не умирает ему назло…
Но спешу сообщить читателю, что эта зловещая, очень и очень современная комедия имела благополучный конец.
Ага не умер в ту ночь. И в следующую тоже. 24 декабря он вышел из критического состояния. Температура упала. А через месяц он уже принимал друзей, оправившись в достаточной мере от, как он говорил, «генеральной репетиции смерти».
Нушичу рассказали о ночи с 17 на 18 декабря, о Синише Пауновиче. Он оценил юмор ситуации, который ныне, кажется, называют «черным».
Ага даже потребовал, чтобы ему показали некрологи, которые были заготовлены в редакциях. Некоторые ему так понравились, что он согласился, чтобы их опубликовали под заголовком: «Так было бы, если бы Нушич умер». Прочел он и программу похорон, в которую собственной рукой внес свои соображения.
С некрологом и другими материалами, которые должны были печататься в «Политике», явился к нему Синиша Паунович. Ага принял его добродушно, с удовольствием прочел целую полосу, посвященную себе, и сделал кое-какие поправки.