Нутро любого человека
Шрифт:
Выступление Короля по радио [97] показалось мне очень трогательным, очень трезвым и выдержанным в точно выбранных тонах личного сожаления, смешанного с чувством долга и сознательной жертвы. В голосе его чувствовалось напряжение. Бывшего Короля, я имею в виду, поскольку у нас теперь имеется Георг VI. Что за год, 1936-й: он войдет в историю Британии хотя бы потому, что в этом году нами правили, пусть и недолго, целых три короля. Мнение Фрейи об отречении в точности совпадает с моим — без всяких внушений с моей стороны, — мнение Лотти прямо противоположно. Ну а что ему оставалось делать? — спросил я у нее в воскресенье (мы завтракали в Эджфилде — весь стол обернулся ко мне). Нечего было даже и думать о том, чтобы жениться на ней, — ответила Лотти. У Англии не может
97
Король, отрекшись, стал герцогом Виндзорским. Причины своего решения он объяснил нации, выступив 11 декабря по радио.
1937
Аэропорт Тулузы. Жду самолета на Валенсию — задержка на час. Сегодня среда — в понедельник утром я покинул Лондон. Думаю, я все еще испытываю последствия потрясения, — что я оставил позади, понятия не имею. Вранье — ты отлично знаешь, что оставил. Чего ты не знаешь, так это того, что обнаружишь, когда вернешься.
А случилось следующее. Я, как обычно, провел уик-энд в Торпе. Приехал ранним поездом в Лондон, зашел в „Арми энд нейви сторз“, чтобы купить разные разности, которые могут пригодиться в Испании (мощный фонарь, 500 сигарет, запас теплой одежды). Уже после ленча вернулся на Дрейкотт-авеню. Разложил одежду на кровати и совсем было собрался укладываться, когда в дверь позвонили. Я спустился вниз, открыл и увидел Лотти и Салли [Росс], — радующихся тому, как они меня сейчас удивят. Лотти произнесла нечто вроде: „Ты забыл дома рукопись, а мы что-то заскучали, ну и решили на денек съездить в Лондон“. И вручила мне папку (двадцать четыре пугающих страницы „Лета в Сен-Жан“ — я не собирался брать их с собой в Испанию и намеренно оставил в Торпе). Салли сказала: „Ладно, Логан, бросьте, разве вы не собираетесь пригласить нас наверх?“.
Что я мог сказать? Что сделать? Оказавшись в квартире, Салли мгновенно все поняла и затараторила, как пулемет. Лотти потребовалось на несколько секунд больше, я увидел, как застывает ее лицо, услышал, как ее „Ой, какая милая…“ замирает у нее в горле, пока она оглядывается. Они не стали заходить в спальню, кухню, ванную — не было необходимости. То, что в этой квартире живет женщина, они поняли и так. Во дворце ли или в глинобитной хижине, оно осязаемо и узнается безошибочно — присутствие, наличие порядка, отличного от того, который способен создать даже самый аккуратный из живущих одиноко мужчин. Они-то ожидали чего-то совсем простого и функционального — так я описывал всем любопытствующим Дрейкотт-авеню — чего-то схожего с монашеской кельей. А наши сумрачные, теплые, нежно любимые, обжитые комнаты являли собой красноречивое свидетельство двойной жизни, которую я вел в Лондоне, — мои книги, мои картины, ничем не примечательные, разрозненные предметы меблировки. Лотти совсем примолкла, а притворное щебетание Салли все усиливалось, пока она, наконец, не выпалила: „Знаешь, дорогая, если мы сейчас побежим, то поспеем на пятичасовой“. Самая та реплика, с какой удобнее всего уйти со сцены за кулисы, — она позволила всем нам торопливо спуститься вниз. Лотти овладела собой и смогла даже сказать: „Будь в Испании поосторожней“, а мне хватило духу поцеловать их обеих на прощание и махать им ручкой, пока они удалялись по Дрейкотт-авеню.
С полчаса я просидел в кресле гостиной, ожидая, когда в голове моей уляжется шум: воинственные предположения, возможные способы действий, пути спасения, извинения, вранье… Фрейя вернулась домой, я рассказал ей о случившемся. Она по-настоящему испугалась, а после взглянула мне прямо в глаза и сказала: „И хорошо. Я рада. Теперь нам можно не прятаться“.
И вот, я сижу здесь, в Тулузе, размышляя о возможных последствиях, и понимаю, что в общем-то Фрейя умница, что она права. Однако я чувствую — что? — что все случилось помимо моей воли, что произойти это должно было не так. Я мог бы, нагородив кучу лжи, как-то выпутаться из моего поддельного брака с Лотти, пощадив ее чувства и не уязвив с такой силой гордости. Не быть. Объявили, что рейс откладывается еще на три часа.
Валенсия. Отель „Ориенте“. Всего за
Позже. Хемингуэй принял меня очень сердечно — говорит, что едет в Мадрид, снимать документальный фильм. О „Дазенберри пресс сервис“ он никогда не слышал. „Они платят? Это единственный критерий“. Как часы, ответил я. У него тоже контракт — с неким „Газетным альянсом“. Получает 500 долларов за каждую отправленную каблограммой статью и по 1000 за отправленную почтой — до 1200 слов. Исусе: почти по доллару за слово. Вот тебе и „Дазенберри“. „Берите с них побольше за расходы“, — посоветовал Хем. Он был в самом симпатичном его расположении духа — открытый, искренний, — и мы с ним здорово накачались бренди. В мадридском отеле „Флорида“, сообщил он мне, единственное в городе шоу. Я сказал, что в конце месяца встречусь с ним там. Хочу съездить в Барселону, повидаться с Фаустино. Я понимаю, что счастлив вернуться в Испанию, и не только потому, что здесь так интересно. Испания не дает мне думать — и тревожиться, — о том, что может сейчас делать и говорить Лотти. Написал любовное письмо Фрейе, заверив ее, что все будет хорошо, — однако что я, собственно, собираюсь делать, не сказал.
Мы с Фаустино погрузились сегодня утром в военный состав и, пыхтя, потащились к Арагонскому плато. Чертовски холодно, на мне купленные в „Арми энд нейви“ теплые подштанники. Нас разместили на ночлег в деревушке под названием Сан-Висенте, в миле от фронта. Запас сигарет сделал меня очень популярным человеком. Мы получаем за одну пачку по большой маисовой лепешке и столько вина, сколько захотим. Фаустино предупредил меня, чтобы я экономил: „Весь испанский табак поступает с Канарских островов“. Я понял: острова удерживает Франко — сигарет у Республиканцев вскоре не останется.
Барселона тоже переменилась: живительная революционная лихорадочность, похоже, покинула ее, и город просто вернулся к своему довоенному состоянию. Повсюду бедняки и, соответственно, бросающееся в глаза богатство. Большие дорогие рестораны переполнены, при этом на улицах длиннющие очереди за хлебом, а у магазинов на Рамбла снова торчат попрошайки и уличные мальчишки. По ночам можно видеть проституток, маячащих в проемах дверей и на уличных углах, вновь появились афиши кабаре с голыми девушками. В прошлом году ничего подобного не было. Я спросил у Фаустино, что произошло, он ответил, что коммунисты понемногу оттесняют анархистов от управления городом. „Они больше заинтересованы во власти, — сказал он, — и лучше организованы. Свои принципы они пока отставили в сторонку, чтобы победить в этой войне. А у нас только и есть, что принципы. В этом наша беда: мы, анархисты, хотим лишь одного — свободы для народа, мы жаждем ее и ненавидим привилегии и несправедливость. Просто мы не знаем, как ее достичь“. Он негромко рассмеялся и повторил, точно личное заклинание: „Любовь к жизни, любовь к человеку. Ненависть к несправедливости, ненависть к привилегиям“. Чувство, с которым он произнес эти слова, странно тронуло мое сердце, по-настоящему. „Кто бы с этим не согласился?“ — сказал я. И процитировал ему Чехова, о двух свободах: что все, о чем он просит это свобода от насилия и свобода от лжи. Фаустино сказал, что предпочитает свою формулу: две любви, две ненависти. „Но ты забыл еще об одной любви, — сказал я. — О любви к красоте“. Он улыбнулся. „Ах, да, любовь к красоте. Ты абсолютно прав. Видишь, какие мы романтики, Логан, — до мозга костей“. Я усмехнулся: „ En el fondo no soy anarquiste” [98] . Он искренне расхохотался и, к моему удивлению, протянул мне руку. Я пожал ее.
98
В конце концов, я же все-таки не анархист ( исп.) — Прим. пер.
Нас ведут на фронт. В мглистом свете раннего утра обнаруживается, что Сан-Висенте это хитросплетение каменных и глинобитных, сильно пооббитых домов, узкие улочки между ними разгвазданы в грязь грузовиками, людьми и скотом. Жуткий холод. Мы тащимся вверх по тропе, между маленькими, убогими полями, в которых уже показываются первые, ядовито-зеленые, опушенные инеем всходы зимнего ячменя. Местность здесь открыта всем ветрам, деревьев почти нет — потрепанные ветром кустарники (мне удается распознать розмарин) покрывают сьерру и ее отроги.