Нутро любого человека
Шрифт:
МАРЦИО: Великий писатель.
МАРТИН: Подписываюсь.
Я: Был на шоу. И в художественной галерее.
МАРТИН: Мы любим искусство. Кто там нынче выставлен?
Я: Дибенкорн.
МАРЦИО: По-моему, у нас есть одна его вещь.
МАРТИН: На самом деле, две, Марцио.
Вот так они здесь и сбивают тебя с панталыку. Ты думаешь, что идешь на никому не нужную встречу с двумя учтивыми болванами, а кончаешь тем, что полчаса обсуждаешь с ними Ричарда Дибенкорна. По их словам, им хочется, чтобы я написал сценарий, но не хочется платить, пока я его не закончу, а они не прочтут. А если он вам не понравится? — спрашиваю я. Вы же не станете платить за сценарий, который вам не нравится. Это не вопрос, Логан, заверяет меня Марцио. Мы знаем — нам понравится все, что вы сделаете, добавляет Мартин.
Позже звоню Уолласу в Лондон и прошу его совета. Ни на что не соглашайтесь, говорит он, скажите им, что все предложения должны идти через меня. Чувствую, он немного рассержен тем, что я проконсультировался с ним только теперь. Я ваш агент, Логан, говорит он, Господи-боже, это же моя работа.
В самолете „Пан-Ам“, возвращаюсь в НЙ. Вчера вечером отправился в
Со сценарием решилось: 10 000 долларов аванса, еще десять после приемки. Уоллас хорошо поработал, что заставило меня задуматься: почему бы не воспользоваться им еще раз? Разговаривая с ним по телефону, я рассказал о моей идее „Октета“ и поинтересовался, не может ли он получить аванс в „Спраймонт и Дру“? Он ответил, что издательства „Спраймонт и Дру“ больше не существует. Компания эта была продана, и как издательский дом отошла в прошлое. А Родерик? Родерик вынырнул у „Майкла Казина“ — но с гораздо меньшим жалованьем. Уоллас предложил мне изложить идею на бумаге, обещал посмотреть, что можно сделать, однако прибавил: „Это будет не просто, Логан. Должен вас предупредить — многое переменилось, а ваше имя давно уже не на слуху“. Верно. Верно…
Последние четыре дня здесь провел Лайонел. У него неопрятные длинные волосы, свисающие ниже ушей, и крохотная пегая бородка. Я мог бы столкнуться с ним на улице и не признать в нем своего сына. Он по-прежнему молчалив и робок, со времени его появления в квартире воцарилось настроение застенчивой сдержанности и скрупулезной учтивости: „Посолю после тебя“, „Нет, возьми, я настаиваю“. Похоже, Лайонел знает в городе довольно многих связанных с музыкальным бизнесом людей. Я спросил его о работе, и он пустился в объяснения, которые я слушал вполуха. Его первая группа, „Зеленые рукава“ сменила название на „Выдумщики“ и сделала успешную запись — чуть-чуть не дотянули до верхней двадцатки, сказал он. В Америку Лайонела пригласила маленькая независимая компания — посмотреть, не сможет ли он и здесь провести аналогичные преобразования. Его это очень взволновало, говорит он: по его уверениям, человек, работающий в современной музыке, должен жить в Америке, — как и современный художник. Англия наполнена бледными подражаниями звездам американской звукозаписи. Я с заинтересованным видом кивал. Лайонел поставил мне запись главного хита „Выдумщиков“ — достаточно приятная мелодия, живой и броский хор. Мне эта музыка ничего не говорит; или скажем так: я получаю от нее такое же удовольствие, какое мог бы получать от духового оркестра. Ganz ordin"ar. В общем-то, стоило узнать его поближе, но я буду рад снова остаться один. На следующей неделе он переезжает в квартиру в Вест-Виллидж.
Несколько раз мы с ним обедали вместе — странной, должно быть парой мы выглядели, проходя по улицам верхнего Ист-Сайда. По его словам, с Лотти все хорошо, впрочем, я чувствую, что видится он с ней нечасто. Две ее дочери от Леггатта — как же их зовут-то? — процветают: одна вот-вот закончит школу, другая работает кем-то вроде секретарши в журнале мод. То есть жизнь продолжается.
Сидим в ресторане и пытаемся вести непринужденную беседу. Пытаемся: интересно, сможем ли мы когда-либо узнать друг друга настолько, что нам больше не придется предпринимать усилия обратить наши разговоры в нечто инстинктивное, бездумное. Но, говорю я себе, с какой стати это вообще должно произойти? С моими родителями я никогда подобной легкости не испытывал: я ее не ожидал и они тоже. Вследствие развода с Лотти, Лайонел — человек для меня практически чужой. То, что он мой сын, плод моего союза с Лотти, кажется почти невероятным. С Гейл у меня были отношения куда более близкие. Если честно, я буду рад, когда он покинет мою квартиру — рад, но, разумеется, не без чувства вины.
Письмо от Марцио и Мартина — у них серьезные затруднения с моим первым вариантом сценария. Еще бы не затруднения — впрочем, не такие серьезные, как у меня. Неблагодарная, каторжная работа: чувствую, голливудский период моей жизни только что завершился.
1961
Встретил Новый Год у Джанет и Колоковски. Большая, шумная, хмельная, гнетущая вечеринка. Перед ней я заскочил промочить горло к Лайонелу, в его квартиру на Джейн-стрит. Ему кажется, что он нашел для себя новую группу — „Цикады“, фолк-трио. Хочет переименовать ее в „Мертвые души“. Как это, сказал я, в честь романа Гоголя? Какого романа? Великого романа Гоголя, „Мертвые души“, одного из величайших, когда-либо
На вечеринке сцепился с Фрэнком [О’Хара]. Должен сказать, он в последнее время невероятно полюбил ввязываться в споры и впадает при этом в неистовую запальчивость — до того, что кое-кто его уже и побаивается. Разумеется, главным горючим для наших препирательств, как и для любого спора, было спиртное. Я сказал, что всякий раз, как я проникаюсь интересом к новому художнику, у меня неизменно возникает желание взглянуть на самые ранние его работы, даже на юношеские. Почему это? — подозрительным тоном осведомился Фрэнк. Ну, сказал я, потому что ранний дар — преждевременное развитие, назови его как хочешь, — дает, как правило, хороший ориентир при рассмотрении дара более позднего. Если в ранних работах ничего талантливого не наблюдается, это, пожалуй, делает неосновательными притязания работ более поздних, так я считаю. Херня, сказал Фрэнк, ты просто слишком цепляешься за традиции. Взгляни на де Кунинга, сказал я: его ранние работы производят по-настоящему сильное впечатление. Взгляни на Пикассо, когда он еще учился в школе живописи — потрясающе. Даже ранние вещи Франца Клайна, и те хороши, — что объясняет, почему хороши и поздние. А взгляни на Барнетта Ньюмена — безнадежен. И взгляни, наконец, на Поллока — этот и картонной коробки нарисовать не способен, — чем и объясняется все дальнейшее, тебе не кажется? Иди ты на хер, взвился Фрэнк, конечно, Джексон умер, и мудаки вроде тебя норовят обкорнать его, довести до собственных размеров. Глупости, ответил я: я высказывал то же мнение, когда Джексон был еще жив-здоров. Он — красное дерево, сказал Фрэнк, а вы просто кустики да побеги. И он повел рукой в сторону дюжины испуганных художников, столпившихся вокруг нас, чтобы послушать, как мы ругаемся.
Познакомился там с хорошенькой женщиной — Тэтси? Джени? — и мы обменялись с ней в полночь многообещающим поцелуем. Она записала для меня свое имя и номер телефона, да только я потерял бумажку. Может быть, Джанет сумеет отыскать эту даму? Я слишком много выпил — голова болела, тело сотрясала какая-то нервная дрожь. Новогоднее решение: сократиться по части пьянки и таблеток.
День моего рождения. № 55. Открытка от Лайонела, еще одна от Гейл. „Счастливого дня рождения, дорогой Логан, и не говори маме, что получил эту открытку“. Дабы отпраздновать событие, тяпнул за завтраком водки с апельсиновым соком, потом, в первые офисные часы, — два стаканчика джина. Ленч в „Бимелманс“, тоже не без спиртного — два „негрони“. В полдень раскупорил для сотрудников бутылку шампанского. Чувствуя себя захмелевшим, принял две таблетки „декседрина“. Два „мартини“, прежде чем отправиться на свидание с Наоми [женщиной с вечеринки]. Вино и граппа в „Ди Сантос“. У Наоми болела голова, так что я проводил ее до квартиры и не остался. Сижу вот теперь за большим бокалом виски с содовой, из граммофона льется Пуленк, — сейчас приму две таблетки „нембутала“, которые отправят меня в царство снов. Счастливого дня рождения, Логан.
Глубоко потрясен смертью Хемингуэя. [186] Ужасающая, раздирающая душу, леденящая жестокость всего случившегося. Герман [Келлер] сказал, что он буквально снес себе голову. Два ствола дробовика. Вся комната в кусочках разлетевшихся мозгов и костей, в брызгах крови. Если это символ, то чего? Все горести от мозга — так развали его. Я вспоминаю Хемингуэя в Мадриде, в 37-м: его энергию и страстность, доброту ко мне, то, как он воспользовался своей машиной, чтобы найти Миро. После „По ком звонит колокол“ — воистину плохо, Хемингуэй сбился с пути, — романов его я читать не мог, однако рассказы были чудесны и чудесно вдохновляли при первом прочтении. Был ли то единственный момент в его карьере, когда на него пало подлинное благословение? А потом ничего — Джексон Поллок американской литературы. Герман, который знаком с людьми, близкими к его семье, говорит, что под конец он походил на маленького, хрупкого, седенького призрака. Разрушенного шоковой терапией. Черт подери: я и сам бывал в этих темных местах и кое-что знаю о мучениях, которые можно там претерпеть. Впрочем, ЭШТ мне, слава Христу, испытать не пришлось. Конечно, Хемингуэй был еще и хроническим забулдыгой — из тех, кто весь день держит себя на взводе, на самом краешке опьянения, но в стельку не напивается. И посмотри, к чему это его привело. Шестьдесят один год — всего на шесть лет старше меня. Чувствую себя ни в чем не уверенным, нервничаю. Позвонил Герману, и мы договорились о встрече. Довольно забавно — мне хочется в эти мгновения, пока в душе все не улеглось, находиться в обществе другого писателя — еще одного представителя нашего племени.
186
Хемингуэй покончил с собой 2 июля.
[На этом Нью-Йоркский дневник прерывается. Смерть Хемингуэя заставила ЛМС предпринять серьезные попытки сократить потребление спиртного и амфетаминов. Будучи человеком, спящим слишком чутко, он продолжал принимать снотворное. Однако крепкие напитки употреблять перестал и свел свою дозу к „чуть меньше бутылки вина в день“. Летом 1961-го он месяц отдыхал в Европе, проведя большую часть времени с Глорией Скабиус, теперь графиней ди Кордато, и ее пожилым мужем, Чезаре, в их уютном доме под Сиеной: „Ла Фачина“ („кузница“) — Глория неизменно называла его „Ла Факина“. Для ЛМС это место стало чем-то вроде второго дома: он провел в нем следующее Рождество, встретил Новый Год, а после, летом 63-го снова приехал туда еще на три недели.