Нынешнее искусство в Европе
Шрифт:
Впрочем, про многие из существеннейших сторон венской архитектуры я говорил уже выше: сами здания выставки, каменные и деревянные, являлись целой выставкой и примером австрийской архитектуры.
Из прочих германских школ всего более выставила, по части архитектуры, школа мюнхенская (впрочем, мало оригинальная), всего менее — берлинская, где все еще веруют в величие Шинкелей и Штюллеров и все еще продолжают строить в их несносном афинско-берлинском вкусе. Лучшим примером берлинского архитектурного направления может служить выбор, по конкурсу, ординарнейшего и казеннейшего проекта нашего Бонштедта для постройки здания рейхстага. Вообще говоря, в архитектуре, как и в остальных искусствах, пруссаки всегда представляют ужасно много неуклюжести и прозы и очень мало творчества. Грации и красоты — у них никакой. Впрочем, в Берлине начинается теперь движение к лучшему, что, кроме пассажа, доказывается и теми деревянными постройками венской выставки, которые одновременно с австрийцами сочиняли и прусские архитекторы.
Итальянцы неизлечимы в своей классичности. Новый пассаж Виктора-Эммануила в Милане поразителен по громадности, но пошловат по архитектуре, а национальный банк в Болонье — еще менее интересен,
XIV
Русская школа
Живопись: Репин. — Верещагин. — Перов. — Влад. Маковский. — Янсен. —
Конст. Маковский. — Харламов. — Гун. — Беккер. — Ге. — Клодт. — Шишкин. —
Семирадский. — Скульптура: Антокольский. — Каменский. — Чижов. — Лансере. —
Архитектура: Гримм. — Гедике. — Резанов. — Горностаев. — Сычугов. — Ропетт. —
Гартман. — Художественно-промышленный отдел: Монигетти.
Я дошел теперь, по порядку обзора, и до нашей русской школы. Что она мне дорога, что я ее люблю как только можно, это знает всякий, кому случалось читать хоть что-нибудь из всего мною про нее написанного в разные годы. И, однакоже, несмотря на то, что мне не предстояло увидать в Вене, на всемирной выставке, ничего нового, ничего такого, чего я давно бы уже не знал, несмотря на то, что мне еще в Петербурге было известно, что выбор нашей посылки хорош и, значит, мудрено нам ударить лицом в грязь, я все-таки не был спокоен. Никак нельзя было предвидеть, какая, однакоже, роль нам выпадет на всемирном смотру и не слишком ли мы выйдем мизерны, в сравнении с чужими крупными тузами. В самом деле, перебывавши на всех почти всемирных выставках, начиная с самой первой, 1851 года, я давно уже узнал, как иной раз перспектива переменяется, и то, что кажется у себя дома, в безопасности от всяких сравнений, застрахованным от грозной конкуренции, вдруг сжимается, мельчает, а иной раз даже становится и вовсе миниатюрным, когда вынесут и поставят среди большого, а и того еще опаснее, среди всемирного собрания. Тут, пожалуй, придется иной раз жутко даже и не такому молодому, только что поднявшемуся деревцу, как наша художественная школа.
Когда я приехал в Вену и вдруг, в художественном отделении, очутился в присутствии таких колоссально талантливых вещей, как «Маршал Прим» Реньо да неслыханные по историческому духу картины Матейки, тоскливое чувство страха еще более овладело мною. Талантливые вещи, разумеется, всегда и везде останутся талантливыми, — это так, но ведь дело в размерах, в масштабе. Однакоже, войдя в залу русского художественного отделения, я сразу увидал, что страхи мои были напрасны и что прежде у нас дома было хорошо и значительно, то таким осталось тоже и здесь. Я глубоко был обрадован с первого же взгляда, я больше не боялся за наших художников, пусть приходят и смотрят их произведения люди с целого мира. Тут была истинно значительная коллекция отличных вещей.
Одно только надо сказать. Большинство наших русских картин является все в маленьких или, по крайней мере, умеренных размерах, а потому никогда бы не надо нам брать громадных зал, которые заставляют каждую вещь казаться меньше и (что еще хуже) заставляют скучивать вместе огромное количество произведений. Это всегда очень невыгодно. Гораздо лучше взять помещение умеренных размеров, но чтоб таких комнат было несколько и чтобы картины не лезли одна на другую.
Но как ни радовал меня состав нашего художественного отделения, я никогда не мог удерживаться от точно такой же досады, какую испытывал всякий, русский или иностранец, входя в наше отделение. В расстановке и расположении наших художественных произведений царствовала такая же неурядица, бессмыслие, хаос, как в промышленном отделении. «Что это за выставка! — говорили всякий день около меня приходящие и уходящие толпы народа. — И что это за странные люди, русские! Ничего-то они порядком не умеют сделать, даже с лучшими, талантливейшими своими созданиями! Точно нарочно сами же вредят им изо всех сил! Ну кто же не знает, что где выставляют картины масляными красками, там не развешивают целые стены карандашных картонов и архитектурных рисунков, т. е. целые сажени белой бумаги. Будто нельзя было им найти другого места — если уже эти картоны им так драгоценны. Странные люди! Везде ездят, везде бывают, на всех выставках присутствовали, а все еще не знают, как можно и как нельзя обращаться с художественными произведениями». Отвечать было нечего, говорившие были правы, приходилось молча глотать свое негодование и досаду.
Что такое был, вдобавок, полный небрежности, пропусков и ошибок, наш художественный каталог, даже и во втором издании (где все другие нации исправили свои ошибки и пополнили недомолвки и недочеты), о том я и речи не хочу заводить.
Перейдем прямо к тому, что было у нас в самом деле важного и чудесного.
Самой лучшей и талантливой картиной русского отдела была, без сомнения, картина г. Репина «Бурлаки на Волге». Ее, по всей справедливости, повесили на первое, главное, самое центральное место всего отделения. И тут она блистала, как самый крупный алмаз среди множества других отличных драгоценных камней. По глубокой патетичности, по искренности и правде типов, это, по моему мнению, замечательнейшее создание всей вообще русской живописи, а написана эта вещь с такой силой краски, с таким огнем, что ничего не могла с ним поделать даже вся белая бумага, так роскошно развешанная против нее. Рассматривая эту удивительную картину, после нескольких месяцев антракта, я еще раз подивился на тех премудрых критиков [5], которые хлопотали всего больше о том, чтобы уверить нашу публику, будто «Бурлаки» г. Репина не что иное, как иллюстрация одних стихов г. Некрасова, в его «Подъезде»:
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется,
То бурлаки идут бичевой!..
Вот
Потом мне показалась на выставке в высшей степени значительной, сильной и ничего не потерявшей против Петербурга — «Голова ташкентца», написанная В. В. Верещагиным. По-моему, этот художник занимает у нас место вроде того, какое занимает у французов Жером: то же затаенное в глубине картин негодование против тысячи возмутительнейших событий прежнего или настоящего времени; тот же дух, протестующий против безобразий и варварств, на каждом шагу кишащих в истории и жизни, и вместе то же мастерство, сила, почти что резкость выражения. Конечно, «Голова ташкентца» не больше как этюд с натуры, и хотя это мастерской этюд, но не мог он выставить наружу главных качеств г. Верещагина; но зато, в одном из углов выставки (к сожалению, кажется, даже мало замеченных публикой, особенно русской) было несколько произведений этого художника, которые по-настоящему должны были бы висеть, вместо разных каких-то картонов и планов, в русском отделе, а не в чьем-то чужом. В ротонде, на одной из стен кругового кольца, помещено было до 20 отличных фотографий мюнхенского фотографа Оберлеттнера, с картин г. Верещагина, например: «Нападают врасплох!», «Окружены!», «Нищие в Самарканде», «Хор дуванов», «Пилигримы у дверей мечети», «Разбор мертвых русскими и туркестанцами на поле сражения» и т. д. Но особенно характерной мне показалась вот какая картина. Нарисована унылая местность, ташкентская степь; посреди возвышается пирамида из каких-то шаров, точь-в-точь какие бывают на артиллерийских дворах. Но посмотрите поближе, и вы увидите, что это не ядра и не шары, а целая гора человеческих черепов, очутившаяся здесь, потому что на этих самых местах недавно было сражение. Кругом летают и подпрыгивают вороны, отыскивая что поклевать, а внизу подпись: «Апофеоза войны. Посвящается всем великим завоевателям прошедшего, настоящего и будущего времени». Правдивость изображений г. Верещагина в соединении с метким и едким выбором сюжетов (вспомните его трагические картины: «До победы» и «После победы») делают его одним из самых дорогих для нас русских художников.
Прекрасные жанры многих наших новейших живописцев отводили нам очень почетное место на выставке. Сюда я отношу в особенности следующие хорошо известные нашей публике картины: «Рыболов», профессора Перова; «Приемная у доктора», «Любитель соловьев», г. Владимира Маковского; «Трефовый туз в каюте», г. Янсена; «Масленица», профессора Константина Маковского, и т. д. Сюда же отношу я прелестно написанные, но, к сожалению, почти вовсе бессодержательные и очень смахивающие на что-то французское картины: «Музыкальный урок» г. Харламова, «Дети с котятами» и «Больное дитя» профессора Гуна. Иностранные критики говорят про эти последние картины приблизительно то же, что и я. Один из них говорит: «Пока русские живописцы ищут себе мотивов среди немецко-русских салонов бомонда, понимается, что они остаются в зависимости от иностранцев. Так, например, Беккер со своей „Девочкой с куклой“ и Гун со своими милейшими „Детками, играющими с котенком“, сильно примыкают к немецкому жанру, задающему им тон».
Из числа картин на исторические сюжеты «Петр Великий допрашивает царевича Алексея», профессора Ге, имевшая у нас столько успеха, произвела в Вене очень мало впечатления и даже прошла почти вовсе незамеченной, вероятно потому, что на всемирную выставку был послан не оригинал, а повторение или копия, далеко не равняющаяся первоначальному экземпляру. Другая же наша превосходная историческая картина «Канун Варфоломеевской ночи», профессора Гуна, останавливала на себе, как и прежде в Париже, всеобщее внимание, и это неудивительно: она очень характерна и выразительна, а колорит — чудесный. Это до сих пор лучшая вещь г. Гуна.