Нюансеры
Шрифт:
– Лёва! – напомнил Ашот. – Voch bolory giten germaneren[3]!
– Вы не должны падать, – продолжил Кантор на русском, – ударяться, рисковать собой, получать увечия, становиться жертвой нападения. Это исключено. Раз это происходит, это говорит о том, что с вами работают, погружают в холодный мир. Два взаимоисключающих процесса, понимаете? Это нарушает погружение убийцы, делает его скачкообразным...
– Кого? – хмыкнул Алексеев. – Убийцу?
– Процесс. Не придирайтесь к словам, мы не в театре. Скажите лучше, вам
Алексеев покачался на стуле. Увеличил амплитуду, рискуя грохнуться назад, разбить голову о верстак.
– Скачкообразно, – ответил он.
– В смысле?
– Большей частью хорошо. Но временами хочется бежать, куда глаза глядят. Когда я в городе, меня тянет то вернуться, то удрать подальше. Переехать в гостиницу, взять билет на поезд...
– Это они, – тоном прокурора, вынесшего смертный приговор боевой ячейке бомбистов, заявила Радченко. – Приживалки заикинские. Эта дурища Нила...
– Зачем ей? – усомнился Ашот. – Чтобы Нила пошла против воли Заикиной...
– Против воли живой не пошла бы, – объяснила Радченко. – Побоялась бы. А против воли посмертной... За квартиру переживает. Думает, выкинут их с дочкой на улицу. Заикина обещала, что обойдётся, а Нила не поверила. Отваживает Константина Сергеевича, вон гонит...
Дочку подсылала, чуть не брякнул Алексеев. Соблазняла. Его бросило в краску. Сказал бы, обвинил, а потом терзался, ел себя поедом. Недостойно мужчины заводить такие беседы при чужих людях.
Ашот забарабанил пальцами по конторке:
– То приваживает, как велела хозяйка, – ритм ускорялся, делался сложным, замысловатым. – То отваживает, чтобы забыл про квартиру, оставил ей с дочкой. А что, похоже! Нюансы путаются, наслаиваются... Константин Сергеевич, вам лучше уехать из города. С убийцей мы покончим без вас, а вам тут становится опасно. Сегодня в вас стреляли... Кто знает, что случится завтра? Мы, конечно, извиняемся...
– Душевно извиняемся, – подсказал Алексеев. – Нет уж, дудки! Никуда я не поеду.
– Но почему?
– Сыграть спектакль до последнего акта – и сбежать? Мебель я или нет, вы предлагаете мне бросить труппу перед финалом? Лаэрт выходит со шпагой, вино отравлено, а Гамлета и след простыл?! За кого вы меня принимаете, любезные?!
Он встал:
– Кто эти?
Они так чахлы, так чудно одеты,
Что непохожи на жильцов земли,
Хоть и стоят на ней. Вы люди? Можно
Вас вопрошать? Вам речь моя понятна?
Ответьте, если вы способны: кто вы?
Встала и Радченко:
– Будь, Алексеев, здрав, как фабрикант!
Встал Кантор. Оказывается, он тоже помнил «Макбета»:
– Будь, Алексеев, здрав, как режиссёр!
Ашот, третья ведьма, стоял и так. «Макбета» он не читал, оглянулся на Радченко. Та шевельнула губами, и сапожник произнёс по подсказке
– Будь, Алексеев, здрав, кумир в грядущем!
– Король, – поправил Алексеев. – Король в грядущем. Вы неверно расслышали, Ашот Каренович. А две первые реплики, дамы и господа, я и вовсе осуждаю. Хоть с точки зрения красоты слога, хоть с позиций актерского мастерства – потрясающе отвратительное впечатление. Нету среди вас Шекспиров, и мамонтов тоже нет. Я имею в виду Мамонтов Дальских...
Радченко налила себе ещё чаю:
– Верно Ашот расслышал. Как надо, так и расслышал.
– Если будут вопросы, – перебил её Кантор, сбивая картуз на затылок, – вы, Константин Сереевич, обращайтесь ко мне. Любовь Павловна и Ашот Каренович – люди занятые, им работать надо. Пролетариат, как сказал Herr Engels в «Grunds"atze des Kommunismus[4]», добывает средства к жизни исключительно путём продажи своего труда. А я человек свободный, я не добываю. Бедный, но свободный.
– Бедный? – взорвался Алексеев. – Что вы мне голову морочите?!
– Духовно бедный, – объяснил Лёва. – Очень.
2
«Не губите, Константин Сергеевич!»
– Не верю!
– Я извиняюсь...
– Душевно!
– Я душевно извиняюсь! Чему же вы не верите, батюшка мой?
– И вы ещё спрашиваете?!
– Ой, я вся в недоумении! Вы прямо Фома Неверный...
– А вы – воскресший Иисус? Так я вам вложу персты в раны!
– Нельзя так, батюшка! Церковь осуждает...
– Ах, осуждает? Хорошо же, я вам на деле покажу...
Он ринулся по квартире. Приживалки следовали за ним, как собаки на сворке. В глазах Неонилы Прокофьевны плескался ужас, чистый как медицинский спирт. Взгляд Анны Ивановны сиял радостью. Так радуется приговорённый к смертной казни, когда ему велят идти на эшафот, и не надо больше ждать, мучиться, переживать одно повешенье за другим в воображении своём.
Их присутствие стимулировало Алексеева. Он чуял, что это необходимо – две женщины за спиной. Фобос и Деймос, страх и ужас, спутники воинственного Марса.
Кухня. Грязная посуда в мойке.
Пустить воду, вымыть тарелку – третью в стопке, с весёлыми сосновыми шишечками по краю. Не вытирать, ребром поставить в сушилку. Пускай течёт. Больше не мыть ничего, а чашку с остатками спитого чая отнести на подоконник. Раздвинуть шторки, задвинуть, оставить щель. Взять солонку, просыпать щепотку соли на пол, у порога.
С кухней всё.
В прихожей подвинуть вешалку ближе к двери. Тяжёлая, зар-раза! Только теперь, ни минутой ранее, снять верхнюю одежду. Нет, со шляпой так нельзя. Надо иначе: швырнуть на самый верх вешалки, сразу же передумать, взять, повесить на крючок. Через один крючок от пальто.