О чём шепчут колосья
Шрифт:
Все земли, принадлежавшие царю, помещикам, монастырям, передавались теперь трудящимся в безвозмездное пользование и объявлялись собственностью государства — всенародной собственностью.
— Наша, наша теперь землица! — говорил, радостно отец, показывая, рукой на дремлющую под снегом бывшую помещичью землю. — Без выкупа ею владеть будем! Выходит, и наш голос дошёл до тех, кто новые законы пишет. Декрет-то со слов нас, мужиков, написан [4] .
4
В
Вскоре наша семья получила надел. Землю дали на каждого едока: на отца и мать, на Больше всего радовалась мать. Она вся преобразилась, выпрямилась; у неё даже осанка появилась.
— И я теперь птица, и я теперь человек! — говорила она, перестраивая на новый лад старую народную поговорку: «Курица — не птица, баба — не человек».
Но человеку не всегда сопутствуют радости. Незваными гостями приходят к нему в дом и печали. Почти в один год на нашу семью свалилось два несчастья, одно тяжелее другого.
Из штаба полка пришла похоронная: печальное известие о смерти Павла. Брат погиб в бою, героически защищая революционный Петроград. А через полгода скончалась мать.
Наша семья жила бедно и с матерью. Но при ней бедность была умытая, приглаженная заботливой женской рукой.
Дом без хозяйки — сирота. После смерти матери продали корову и купили лошадь, но отцу и тут не повезло. Лошадь оказалась старая и вскоре пала. Нам стало совсем худо.
Отец недолго вдовствовал — женился, и в дом пришла мачеха. Дядя Фёдор — родной брат отца — взял меня к себе. Детей у него не было, а хозяйство росло, живность прибавлялась, требовались рабочие руки.
Но жизнь в семье дяди не принесла мне радости.
Во дворе полный достаток, а на столе — скудно. Корова доилась, а в семье никто молока не пил. Куры неслись, а яиц мы не ели. Свинья жирела, её забивали, а мяса за обедом не видели. Сидели на ржаном хлебе да на карточке с огурцами. Все на базар мои родичи тащили, в деньги переводили и клали их в кубышку.
Меня интересовали книги, но читать приходилось урывками. В школу ходил и работал у дяди по двору: чистил хлев, убирал навоз, носил воду, колол дрова. Жизнь моя во многом была схожа с жизнью чеховского Ваньки Жукова.
Но как бы я ни намаялся к вечеру, а к книгам тянулся. Больше всего любил читать про дальние страны. Днём взрослые не разрешали, а вечером в доме лампы не зажигали — керосин жалели.
Когда все ложились спать, я тайком брал в руки книгу и, забравшись на чердак, подобно Алёше Пешкову, «ловил» лунный свет, падающий на землю.
Иногда в праздники тётя меня баловала: пекла пирог с пареной брюквой. Отрежет кусочек и скажет: «Зажмурь, Коська, глаза и ешь.
От жадности вся эта скудость шла. В богатеи мечтали выбиться мои родственники. Дяде Фёдору страсть как хотелось заграбастать побольше земли.
«Зачем тебе её столько, Фёдор Михайлович? — спрашивали односельчане. — Детей нет. Для кого богатство копишь?»
«Богатство, оно кушать не просит, — отшучивался дядя. — Моё всегда при мне будет».
Ради денег Фёдор Михайлович не щадил ни себя, ни жену, а о племяннике и говорить не приходилось. У родного дяди жилось мне не лучше, чем любому другому батрачонку.
Не было дня, чтобы я не просыпался с мыслью, как бы убежать от родни, да подальше; чтобы не нашли. Только не знал куда. И домой не решался вернуться: для семьи я был лишним ртом. Других же родственников у меня не было.
Легко мне бывало только в лесу. Здесь я отводил душу, когда меня посылали собирать сухой валежник или по грибы. Бродишь между стройными берёзами да разноцветными елями или под дрожащей осиной и слышишь, как переговариваются деревья, как поют звонкоголосые соловьи.
Летом всего много в лесу: и грибов и ягод. Наполнишь ими корзинку и довольный возвращаешься домой.
Однажды, когда я бродил по лесу, в чистом, прозрачном воздухе запахло смолистым дымом. Оглянулся вокруг — тишина. «Откуда же тянет этой гарью?» — недоумевал я. Взобрался мигом на высокое дерево, и — обомлел — вижу, горит Жестелево.
Ветер с силой гонит огненные языки от избы к избе. Чёрно-сизое облако дыма зловеще повисло над деревней.
Не помню, как меня вынесло из лесу, только когда прибежал я к нашей избе, от неё остались одни головешки. Сгорел и дядин дом.
Жалко было смотреть на отца: весь осунулся, глаза ввалились, скулы заострились. Он сидел понурый и безотчётно смотрел в одну точку. Я бросился к отцу, обхватил за шею и почувствовал, как мелкая дрожь бьёт всё его тело.
— Павла в живых нет, Иван в армии и бог весть когда вернётся. У Тани с Настей — свои семьи, свои заботы. Поля ещё пешком под стол ходит. На кого мне опереться теперь, сынок?
И, хотя отец ни слова не сказал о моём сыновнем долге, я понял — пришло время пособлять ему.
В тот день я сразу повзрослел. Кончилось моё детство. Прощай, школа! До свидания, Римма Васильевна, моя первая учительница, первая наставница!
О ЗАМКАХ, КОТОРЫЕ ИГРАЮТ…
В моей памяти сохранились лучшие воспоминания о школе, о нашей учительнице. Сколько лет буду жить, столько буду её помнить. Недолго мне пришлось учиться, находиться под её крылом. Строгая и справедливая, Римма Васильевна постоянно заботилась о нас, детях, была нам второй матерью. Терпеливо объясняла нам непонятное, учила уму-разуму.
Однажды я обнаружил в сарае большую корзину с книгами — наследство, оставленное Павлом. Среди них лежал тонкий журнал в синей обложке с непонятными рисунками. Я стал листать его.