О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»
Шрифт:
Понятно теперь для вас, в чем состоит реформа г. Шевырева?.. Думаю, что очень понятно. Но нужна ли она и возможна ли?..
Как ни неприятно и ни скучно заниматься разбирательством таких вопросов, но я обрек себя на это и должен выполнить начатое во что бы то ни стало.
Для чего нам октавы? Для того же, для чего нам были нужны эпические поэмы, оды, а теперь романы; для того же, для чего нам нужны были героические гекзаметры, да еще с спондеями и элегические пентаметры. У всех народов были эпические поэмы – стало быть, и нам нужно было иметь их, да еще не одну, а дюжину; во всех европейских литературах лиризм проявлялся в форме надутых од – стало быть, и нашим лирикам надо было надуваться; у греков и римлян поэмы писаны были гекзаметрами, а элегии гекзаметрами и пентаметрами попеременно – стало быть, и нам надо было гекзаметров и пентаметров во что бы то ни стало, а так как их не было в языке, то ради предстоящей потребности сработали кое-как свои, заменив спондей хореем [6] ; теперь у итальянцев есть октавы – как же не быть им у нас?.. Вы скажете, что
6
Один из литераторов и поэтов, ныне забытых, а прежде считавшихся знаменитыми, изобрел было и спондей; но его изобретение имело одну участь с изобретением гекзаметров «профессором элоквенции, а паче всего хитростей пиитических», Василием Кирилловичем Тредиаковским.
давно мы не слышим бывалых стихов. Если и слышим, то изредка. Читаем все прозу и прозу. Может быть, это безмолвие, господствующее в мире нашей поэзии, эта чудная тишина, эта пустыня пророчит какой-нибудь переворот в нашем стихотворном языке, в формах нашей просодии. Благодаря этой тишине слух отвыкнет от прежней монотонии; нервы его окрепнут, вылечатся от расслабления – и он будет способен выносить звуки и сильнее и тверже. Теперь едва ли не совершается у нас время перехода, ознаменованное бездействием почти всех наших поэтов, которые, в последнее время, водя слегка привычными пальцами по струнам, дремали, дремали, и теперь заснули на своих лирах и спят до нового пробуждения!
Итак – спокойной ночи, приятного сна гг. поэтам!.. Пока они проснутся от скрипа октав г. нововводителя, мы решим и без них, почему эти октавы не произвели никаких следствий: потому что явились немного рано, во время перехода, а не по его окончании. Наш слух только окрепает, но еще не окреп: новые октавы немного дерут его. Но погодите, скоро он прислушается к этому, особливо когда молодое поколение, вняв голосу г. реформатора, придет к нему на помощь. Подвиг великий, интерес всеобщий, вопрос мировой! Дело идет о судьбе искусства в России, которое непременно погибнет без октав: так молодому ли поколению оставаться праздным, когда его деятельности предстоит такое обширное поле!..
Не хотите ли знать, как пришла г. Шевыреву эта прекрасная мысль? Послушаем его самого:
C последними звуками нашей монотонной музы в ушах я уехал в Италию… Долго я не слыхал русских стихов, которые памятны мне были только своим однозвучием (??!!)… Вслушивался в сильную гармонию Данта и Тасса… Обратился к нашим первым мастерам – нашел в них силу… устыдился изнеженности, слабости и скудости нашего современного языка русского… Все свои чувства и мысли об этом я выразил тогда в моем послании к А. С. Пушкину, как представителю нашей поэзии [7] . Я предчувствовал необходимость переворота в нашем стихотворном языке: мне думалось, что сильные, огромные произведения Музы не могут у нас явиться в таких тесных, скудных формах языка; что нам нужен большой простор для новых подвигов. Без этого переворота ни создать свое великое, ни переводить творения чужие мне казалось и кажется до сих пор невозможным (???). Но я догадывался также, что для такого переворота надо всем замолчать на несколько времени, надо отучить слух публики от дурной привычки… Так теперь и делается. Поэты молчат. Первая половина моего предчувствия сбылась: авось сбудется и другая.
7
Не знаем, не вследствие ли уж этого послания, Пушкин написал октавами свою шуточную и остроумную безделку «Домик в Коломне»; только октавы Пушкина состоят в одном расположении рифм и осьмистиший строф, а во всем прочем они не что иное, как правильные, цезурные пятистопные ямбы; в них нет даже развода мужеским и женским стихам, а только разрешение наглагольной рифмы. Вообще это стихотворение есть шутка, написанная без всяких претензий на важность и нововведение.
Пока сбудется вторая половина предчувствия г. Шевырева,
Я сам знаю недостатки моей копии. Стихи мои слишком резки, часто жестки и даже грубы.
Мы с этим совсем не согласны, но не хотим опровергать скромного переводчика, потому что приведенные нами в пример две октавы его могут служить самым убедительным опровержением этих слов… Но довольно об октавах!..
Теперь следует разбор г. Шевырева стихотворений г. Бенедиктова… Этот разбор замечателен: он доставил новому стихотворцу большую известность, по крайней мере в Москве. И не удивительно: этот разбор есть истинный дифирамб, истинное излияние восторженного чувства: это доказывает и непомерное обилие точек после каждого периода, и необыкновенная цветистость языка… Тем строжайшему разбору должен бы подвергнуться этот разбор; но, с одной стороны, у кого достанет духа холодною прозою рассудка опровергать пламенную поэзию чувства, плодом которого был этот вдохновенный разбор; с другой же стороны, я твердо решился ничего больше не говорить о стихотворениях г. Бенедиктова, тем более что моя решительность сделалась еще тверже, когда я прочел в «Библиотеке для чтения» новое стихотворение этого поэта «Кудри», где он говорит, как приятно наматывать на палец кудри и припекать их поцелуями: что можно сказать против такой поэзии?
Но, оставляя в стороне вопрос о стихотворениях г. Бенедиктова, взглянем на статью г. Шевырева, взглянем хладнокровно и даже холодно: мы не остудим этим ее теплоты. Сначала критик радуется звукам новой лиры, внезапно раздавшейся среди всеобщего затишья наших лир. Итак, еще старые поэты спят (да продлит господь их сон!), они еще не проснулись, а уж явился новый поэт – с чем же? и с октавою?.. О нет! с прежними монотонными ямбами, хореями, амфибра-хиями – но зато «с глубокою мыслию на челе, с чувством нравственного целомудрия, и даже с некоторым опытом жизни». Так, стало быть, и без октав можно еще быть глубоким в мыслях и, следовательно, глубоким в чувстве?.. Потом критик спрашивает себя, что ему делать от такой внезапной радости: поздравить ли русскую публику с великим поэтом или сохранить строгую неподвижность, как будто недоступную никакому насилию впечатления, сказать только: «хорошо, но посмотрим!» и тем взять на себя «душегубство неразвившегося таланта»?.. Критик не долго думал и, разумеется, решился на первое, а мы пока остановимся на «душегубстве».
Есть странное мнение, что строгий и резкий приговор может убить неразвившееся дарование. Правда ли это? Положим, если и может – тогда что ж за беда такая?.. К чему эти поэты, которых заставляет замолчать первая выходка критики, как раскричавшегося ребенка лоза няньки? – Истинного и сильного таланта не убьет суровость критики, так же как незначительного не подымет ее привет. Поэтом может назваться только тот, кто не может не писать, кто не в силах удерживать вечно пламенных порывов своей фантазии. Вспомните, как Встречен был Байрон; вспомните, как встречен был наш Пушкин: что ж – испугался ли тот и другой? Первый отвечал Желчною сатирою и «Чайльд-Гарольдом»; второй тоже продолжал итти вперед и, как будто тешась над своими аристархами, припечатал их поучения ко второму изданию «Руслана и Людмилы». В истинном поэте предполагается глубокая вера в свое призвание; притом же, если критика несправедлива, она встречает сильную оппозицию в публике.
В Западной Европе еще может иметь смысл это мнение, у нас же решительно никакого; там, если освистано первое произведение неразвившегося таланта, этот талант может умереть с голоду, прежде нежели напишет второе произведение, которое должно поднять его во мнении публики; у нас, слава богу, никто с голоду не умирает, и вопрос о жизни и смерти не решается изданием книжки стихотворений. Нет, не нужно нам поэтов, которых талант может убить первая строгая или несправедливая критика; у нас и так их много; если критика заставит хоть одного из них благоразумно замолчать, то сделает очень доброе дело…
После могучего, первоначального периода создания языка расцвел в нашей поэзии период форм самых изящных, самых утонченных… Это был период картин, роскошных описаний, гармонии чудесной, живой, хотя однообразной, неги, иногда глубины чувства, растворенной тоскою о прошлом… Одним словом, это была эпоха изящного материализма в нашей поэзии… Слух наш дрожал от какой-то роскоши раздражительных звуков… упивался ими, скользил по ним, иногда не вслушиваяся в них… Воображение наслаждалось картинами, но более чувственными… Иногда только внутреннее чувство, чувство сердечное, и особливо чувство грусти неземной веяло чем-то духовным в поэзии… Но материализм торжествовал… Формы убивали дух…