О людях и книгах
Шрифт:
Подобная критика авторитарной власти, ее догматических прописей и дисциплинарных резерваций оказалась к 1960-м годам на перекрестке интересов западной науки, журналистики, искусства.
Дебаты вокруг этих тем (напомню вышедшую в том же году, что и монография Фуко, книгу известного американского социолога Ирвина Гофмана «Узилища» [23] , опубликованный годом позже роман Кена Кизи «Над кукушкиным гнездом» [24] ) во многом подготовили молодежный бунт 1968-го, сдвиги в культуре и обществе 1970-х годов.
23
Goffman E. Asylums: Essays on the Social Situation of Mental Patients and Other Inmates. New York, Doubleday, 1961.
24
Kesey K. One Flew Over the Cuckoo’s Nest. Viking Press & New American Library, New York, 1962.
В
Но еще важней другое. Идея сумасшествия, образы маньяка, меланхолика или истерички лишаются прежних значений «греховности» и «зла»; они проникают теперь в самый склад западных представлений о человеке, в философию, идеологию, искусство, быт.
И чем четче формулируются параграфы законов и диагнозы врачей, чем выше растут ограждающие помраченных стены, тем неистребимей это присутствие умалишенного в коллективном воображении Запада, тем острей сомнения европейцев в собственном рассудке. И тем трудней свести неразумие лишь к помутнению ума или недугам души, а больного – к объекту изоляции и терапии, тем слабей возможность отгородиться от истин «другого сознания» чисто негативной характеристикой с помощью «без» или «не».
Недаром же вместе с рождением психиатрической клиники безумие, до тех пор безмолвствовавшее, стенавшее без слов либо переводимое на язык своих судей, надсмотрщиков и целителей, начинает говорить самостоятельно.
На исходе Просвещения раздаются пророчества Сведенборга, звучат богохульства маркиза де Сада, клубятся кошмары Гойи. Позже эстафету «речей безумца» подхватывают Блейк и Гёльдерлин, Нерваль и Ван Гог, Ницше и Стриндберг, Мунк и Арто… Они – герои заключительных страниц книги Фуко (и его будущих трудов). Но это уже за пределами классической эпохи.
Роман-цивилизация, или Возвращенное искусство Шахерезады
«Почему люди хотят жить не своей, а чьей-нибудь чужой жизнью?» – спрашивает герой памуковской «Черной книги» [25] (по-турецки ее заглавие звучит еще лучше: «Кара Китаб»), на самом деле задавая этот вопрос – так уж устроена любая книга! – нам, ее читателям. А каждый из шести изданных на нынешний день романов Орхана Памука прочитали сегодня сотни и сотни тысяч людей не только у него на родине, но и в большинстве стран Запада. Сорокасемилетний на нынешний день Памук – вероятно, главное открытие в мировой литературе 1990-х годов (вместе с ним событием, кажется, стала и вся новейшая турецкая проза, включая совсем не «женские» романы писательниц Латифы Текин или Эмине Эздамар, в зеркала которых сейчас с интересом вглядывается Европа).
25
Памук О. Черная книга / Пер. с турецкого В. Феоновой; Предисл. Б. Дубина // Иностранная литература. 1999. № 6.
Орхан Памук – представитель старой и состоятельной семьи выходцев из греко-турецкого городка Маниза (древняя Магнезия) неподалеку от Смирны, спорившей в свое время за право считаться родиной Гомера. Учился в американском Роберт-колледже, лучшей стамбульской спецшколе, три года стажировался в США, с тех пор живет в Стамбуле. Дебютировал в 1979 году, двадцатисемилетним. В начале 1990-х итальянский писатель Марио Бьонди окрестил Памука турецким Умберто Эко. «Великий турецкий роман», – представлял «Черную книгу» испаноязычным и французским читателям в 1996 году Хуан Гойтисоло. «Если говорить словами Борхеса и Памука…» – заканчивалась рецензия на американское издание «Кара Китаб» (1995) в газете «Нейшн». Дар воображения, пластическую силу и убедительность Памука сравнивали с энергией фантазии у Германа Гессе и Итало Кальвино, Джеймса Грэма Балларда, Уильяма Гасса, Дженет Уинтерсон. Мне же он напомнил тех – не раз и не два поминавшихся Борхесом – полуночных сказителей, confabulatores nocturni, которые слово за слово сплетают в веках бесконечную книгу «Тысячи и одной ночи» и которых звал к себе с восточных базаров скрасить бессонницу легендарный Зу-л-Карнайн, Александр Великий. С ковроткаческой выдумкой повествователей из городского торгового люда Памук соединяет многослойную аллегорическую метафорику ученой поэзии суфиев. Не зря герой нескольких «рассказов в рассказе», составляющих головокружительные галереи и лабиринты «Кара Китаб», – автор знаменитой и беспредельной «Книги о сокрытом смысле», легендарный персоязычный поэт-мистик XIII века Джелаледдин Руми, получивший титул Мевляна (наш господин).
Роман Памука – четвертый у него по счету – был написан в 1985–1989
Герой романа Галип (Шейх Галиб – эта подразумеваемая перекличка важна! – крупнейший турецкий поэт-суфий XVIII века, член братства последователей Руми) несколько дней ищет по огромному Стамбулу внезапно пропавшего брата, известного журналиста, мистификатора, исследователя чужих секретов и любителя головоломных псевдонимов Джеляля и свою, тоже исчезнувшую, жену, поклонницу зарубежных детективов Рюйю (по материнской линии она, кстати, принадлежит к роду пророка Мухаммада, а ее имя означает «мечта, греза»). Идущий по следам брата Галип отыскивает по его старым заметкам и памятным для них обоих с детства уголкам города самого себя, сливаясь с образом брата, больше того – как бы занимая его место и становясь писателем. «Единственный способ для человека стать собой, – заключает он в финале книги, – это стать другим, потеряться в историях другого».
Джеляль в своих корреспонденциях – ими перемежаются сюжетные главы романа – пытался, среди прочего, разгадать тайну Мевляны: понять загадочную фигуру его духовного возлюбленного-двойника и наставника-муршида, «зеркала его лица и души» Шемса Тебризи, разобраться в подробностях и смысле таинственного убийства Тебризи – из тоски по ушедшему другу и родилась у Руми его великая «Маснави». Кроме того, журналист, видимо, оказался опасным свидетелем политических игр в верхах. С образами закулисного комплота и тайного общества в роман входит дальняя и ближняя история Турции в ее отношениях с мифологизированным Западом: тема скрытого спасителя-мехди и лжемессии с его лжепророками, мотив готовящегося пришествия антихриста (перекличка с «Легендой о Великом инквизиторе»), череда исторических развилок и нового выбора пути в сменяющихся попытках жесткой модерниза-ции сверху и консервативного противостояния им снизу – вплоть до кемалистской революции первой четверти XX века, левого подполья 1940–1950-х и военного путча в начале 1980-х годов. Романный quest приобретает еще более обобщенный, глубокий смысл. Наконец, через биографии героев в «Черную книгу» вплетаются мотивы религиозной ереси и двойничества. Дело в том, что братства-ордена хуруфитов и бекташитов, суфийская философия которых подпитывает сюжетные перипетии романа, развивают шиитскую версию ислама, тогда как подавляющая часть турецкого населения по официальной религиозной принадлежности – сунниты.
Виртуозно оркестрованное повествование, то отвлекаясь в сторону и как бы спохватываясь лишь через несколько глав, то делая ложные ходы и тут же посмеиваясь само над собой, бликуя из второй части в первую и наоборот, эпизод за эпизодом набирает широту и силу. Рассказ о нескольких днях из жизни трех человек, наращивая слои как автобиографического, так и исторического материала, которые к тому же перекликаются друг с другом, становится своего рода хартией ближневосточного жизненного уклада – старой цивилизации, где сочетаются язычество и христианство, правоверный ислам и конкурирующие с ним движения и секты, седая древность и новомодная однодневка; так в находках на дне Босфора из заметки Джеляля соседствуют олимпийские византийские монеты и крышки от газировки «Олимпос». В сторону замечу: видимо, большую романную форму – по крайней мере, в XX веке – не поднять и не удержать, не синтезировав кропотливую реальность частного времени и места с универсальным горизонтом символов и идей, не соединив древность начал и высоту ориентиров. Кстати, не частый, но и не такой уж редкий в завершающемся столетии всеохватный «роман-цивилизация», роман-хартия (прообраз их всех, джойсовский «Улисс», непредставим ни без гомеровской архаики, ни без католической литургии и латинской патристики, ни без дублинского нового Вавилона, но далеко не каждая даже из припозднившихся литератур может подобным жанровым монстром похвалиться) – по-моему, одна из перспективных разновидностей крупной прозаической формы именно в последние десятилетия: для примера назову хотя бы «Хазарский словарь» Милорада Павича и «Лэмприровский словарь» Лоренса Норфолка, «Энциклопедию мертвых» Данило Киша, «Палинура из Мехико» Фернандо дель Пасо и «Дух предков, или Праздничную кутерьму на Иванову ночь» Хулиана Риоса. Причем подобная итоговая «хартия» не только вбирает в себя прошлое, по привычной нам формуле Белинского об энциклопедическом своде исторической и обыденной жизни нации (роман Памука – неисчерпаемая коллекция бытовых вещей, умений и имен, примет своего времени, в том числе – утерянных, забытых, потонувших или запавших в щель безделушек и мелочей), но и загадывает грядущее. В стереоскопической игре «тайной симметрии» – Гойтисоло говорит о «призматическом видении» Памука – роман постоянно отсылает не только к прошедшему, но и к будущему времени, а в 11 главе первой части, в очередном вставном рассказе одного из полуконспиративных персонажей, разворачивается картина утопического государства завтрашнего дня.