О психологической прозе
Шрифт:
Сложная иерархическая система мотивов поведения, исходящих из разных жизненных сфер, предстает у Толстого как динамическая, подвижная; это и не могло быть иначе при толстовском понимании текучести, человека. Мотивы разного качества скрещиваются между собой. Персонажи колеблются между разными сферами. Левин от непроясненного, интуитивного переходит к сознательному постижению абсолютных ценностей, обретая тем самым новые мотивы поведения. Князя Андрея Толстой наделяет талантом и волей к практической деятельности. Честолюбивыми мечтами о собственном "Тулоне", деятельностью в либерально-бюрократических комитетах Сперанского князь Андрей отвечает на соблазны условных ценностей, порождений мира славы и власти. Но князь Андрей всегда на границе постижения других, высших, абсолютных ценностей, которые то приближаются к нему, то снова отодвигаются и полностью наконец им овладевают в его предсмертные дни.
С особой тенденциозной отчетливостью, обычной для позднего Толстого, представлен нравственный переворот человека в "Хозяине и работнике" (1895). Сопровождается же это необычайной психологической силы изображением взаимного проникновения мотивов разной обусловленности. Брехунов сначала, бросив
– начал было Василий Андреич. Но дальше он к своему великому удивлению не мог говорить, потому что слезы ему выступили на глаза и нижняя челюсть быстро запрыгала... "Мы вот как", говорил он себе, испытывая какое-то особенное торжественное умиление... "Небось, не вывернется", говорил он сам себе про то, что он отогреет мужика, с тем же хвастовством, с которым он говорил про свои покупки и продажи". От побуждений прямо и жестоко эгоистических (попытка самому спастись, покинув замерзающего спутника) Брехунов переходит к самоутверждению в сознании собственной силы - он может все, в том числе спасти человека, - к умилению над собой, то есть к этическому состоянию, для него совершенно новому, но хранящему следы эгоизма. У него нет еще новых слов для нового душевного опыта. И о своей великой жертве он говорит языком кулацких представлений: "Мы вот как...", "Небось, не вывернется..." Начав самоутверждением в поступке, достойном всеобщего удивления и одобрения, укрепляющем его в сознании собственной значительности, Василий Андреич все дальше втягивается в сферу любви. Под конец этого процесса он уже не хвастает добром, но блаженно переживает достоверность сверхличных связей: "Ему кажется, что он - Никита, а Никита - он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите". "Хозяин и работник" - структура центробежных и центростремительных побуждений. Они взаимопроницаемы. Между ними совершается постоянный обмен.
Ранний Толстой увлечен остротой психологических разоблачений. В трилогии (особенно в "Отрочестве" и "Юности"), в кавказских и севастопольских рассказах он неотступно выслеживает эгоизм, суету, тщеславие. Особенно тщеславие. В период "Войны и мира" и "Анны Карениной" анализ, смягчаясь, осложняется скрещением многообразных этических мотивов. "Мысль народная" и "мысль семейная" способствуют тому, что аналитическое разъятие положительного героя теряет отчасти свою неумолимость. Положительные мотивы особенно значимы в "Войне и мире", в атмосфере патриархальной жизни и народной войны. Последний период Толстого, с его обнаженной оценочностью и противопоставлением социальных начал, отмечен опять самым жестким психологическим разоблачением побуждений "господского" сознания.
Но так или иначе сила срывающего маски толстовского анализа работала одновременно на убедительность добра. Читатель знает - от Толстого не укроется самомалейшее движение самолюбия, эгоизма, корысти; и уж если он показывает беспримесную храбрость, подлинное самоотвержение и любовь, то это так и есть, - значит, есть для этого внутренние и внешние основания.
Об этом, со своей точки зрения, писал К. Леонтьев, при всем восхищении Толстым не упускавший случая попрекнуть его навыками натуральной школы: "При нашей... наклонности все что-то подозревать у самих себя, во всем у себя видеть худое и слабое прежде хорошего и сильного - самые внешние приемы гр. Толстого, то до натяжки тонкие и придирчивые, то до грубости - я не скажу даже реальные, а реалистические или натуралистические - очень полезны. Будь написано немножко поидеальнее, попроще, пообщее - пожалуй и не поверили бы. А когда видит русский читатель, что граф Толстой еще много повнимательнее и попридирчивее его, когда видит он, этот питомец "гоголевского" и "полугоголевского периода", - что у Льва Николаевича тот герой (настоящий герой) "засопел", тот "захлипал", тот "завизжал"; один герой - оробел, другой - сынтриговал, третий - прямо подлец, однако за родину гибнет (например, молодой Курагин)... тогда и он, читатель, располагается уже и всему хорошему, высокому, идеальному больше верит" 1.
1 Леонтьев К. Собр. соч., т. 8, с. 236-237.
То, о чем говорит здесь Леонтьев по поводу "Войны и мира", вполне применимо и к разоблачительному анализу "Севастопольских рассказов". Аналитическое разъятие психологии штабных офицеров, всецело принадлежащих миру искусственных интересов, осуществляется до конца, без оговорок. Но разоблачительный анализ штабс-капитана Михайлова ("Севастополь в мае месяце") - это анализ дурных, обличающих слабость побуждений хорошего (по своей функции) человека и хорошего офицера. Михайлов подвержен страху, он суетен в отношениях с выше и ниже стоящими, поглощен мелочными служебными и бытовыми соображениями. Но весь этот ряд побуждений скрещивается с другими, которые сам Михайлов простодушно объединяет словом долг. Раненный в голову Михайлов не уходит на перевязочный пункт, потому что там "много тяжело раненых". Вместо того чтобы послать солдат, он сам идет в самое опасное место искать тело Праскухина. ""И точно, может, он уже умер и не стоит подвергать людей напрасно; а виноват один я, что не позаботился. Схожу сам, узнаю, жив ли он. Это мой долг", сказал сам себе Михайлов". Михайлов "почти ползком и дрожа от страха" возвращается под неприятельский огонь. И читатель не сомневается в том, что именно так мог думать и действовать штабс-капитан Михайлов (следовательно, и человек вообще), что если бы вдруг отпали у Михайлова все столь занимающие
А вот как умирает поручик Козельцов ("Севастополь в августе месяце"): "Священник... прочел молитву и подал крест раненому. Смерть не испугала Козельцова. Он взял слабыми руками крест, прижал его к губам и заплакал. Что, выбиты французы везде?
– спросил он у священника.
– Везде победа за нами осталась, - отвечал священник... скрывая от раненого, чтобы не огорчить его, то, что на Малаховом кургане уже развевалось французское знамя.
– Слава богу, слава богу, - проговорил раненый, не чувствуя, как слезы текли по его щекам, и испытывая невыразимый восторг сознания того, что он сделал геройское дело. Мысль о брате мелькнула на мгновение в его голове. "Дай бог ему такого же счастия", подумал он". Едва ли еще какой-либо реалист XIX века отважился бы изобразить смерть своего персонажа с такой беспримесной героической патетикой. Толстой позволяет себе это именно потому, что его поручик Козельцов-старший - человек жесткий, загрубевший, крайне самолюбивый, мечтающий о карьере, завидующий процветанию нечистых на руку провиантских чиновников, заискивающий перед начальством.
Как же возникает чудо толстовской достоверности? Каким образом происходит, что толстовские эгоисты в известных обстоятельствах не только поступают самоотверженно (это возможно в силу разных причин), но самоотверженны и по внутренним своим побуждениям? Дело в том, что Толстой различает не только уровни добра, но и уровни эгоизма. Для него существует эгоизм неорганический и органический. Неорганический - это эгоизм людей светских, штабных офицеров, чиновников, всех вообще наиболее искусственных людей искусственного общества; тех, о ком князь Андрей говорит накануне Бородинской битвы: "Они заняты только своими маленькими интересами.
– В такую минуту?
– укоризненно сказал Пьер.
– В такую минуту, - повторил князь Андрей, - для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку". Но Толстой знает и другой эгоизм, имеющий органическую, часто бессознательную, основу - семьи, земли, общего дела в народной войне. И незаметно для человека эта основа подчиняет его личные побуждения своим целям. Ситуация, особенно длящаяся, воспитывает человека, открывая ему дорогу к более высоким этическим уровням. Такова народная война в "Войне и мире" и точка высшего ее напряжения - Бородино. Ситуация сражения втягивает в свой круг не только народ (солдат), не только положительных героев, но и живущих по законам низшей, искусственной сферы, порождая в них побуждения, для них самих неожиданные. Борис Друбецкой считает, что выгодно для карьеры держаться штабов и главных квартир, но, попав неожиданно в сражение (при Аустерлице), он, разговаривая с Ростовым, улыбается "той счастливой улыбкой, которая бывает у молодых людей, в первый раз побывавших в огне". Тут же появляется Берг. "Граф, граф!
– кричал Берт, такой же оживленный, как и Борис...
– граф, я в правую руку ранен... и остался во фронте. Граф, держу шпагу в левой руке: в нашей породе фон-Бергов, граф, все были рыцари". В дальнейшем Берг, чтобы получить повышение, будет всевозможным начальникам показывать свою перевязанную руку, повторяя, что он остался во фронте. Но в данный момент Толстой рассматривает его состояние как синхронное сочетание разных побуждений. Берг уже хочет награды, и хочет чувствовать себя рыцарем фон Бергом, и искренне увлечен, и радуется тому, что вел себя заслуживающим одобрения образом. Берг хочет, чтобы ему было хорошо, и он хочет быть хорошим.
Тема органического эгоизма, связанная с толстовской проблематикой "роевой жизни", интуитивных постижений истины, очень существенна для концепции "Войны и мира"; в четвертой части романа Толстой прямо ее сформулировал: "Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени". Образец этих "полезных деятелей" - Николай Ростов. "В Петербурге и губерниях, отдаленных от Москвы, дамы и мужчины, в ополченских мундирах, оплакивали Россию и столицу и говорили о самопожертвовании и т. п.; но в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отмстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке-маркитантке и тому подобное... Ежели бы у него (Ростова.
– Л. Г.) спросили, что он думает о теперешнем положении России, он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие, а что он слышал, что комплектуют полки и что, должно быть, драться еще долго будут, и что при теперешних обстоятельствах ему немудрено через года два получить полк".
Подобный смысл и у рассказа о том, как москвичи покидали свой город. "Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все-таки ехали, зная, что так надо было... они уезжали каждый для себя, а вместе с тем, только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа". И Толстой называет то органическое начало, которое направляло и заставляло работать на себя личные интересы: они "действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается... незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты".
Органический эгоизм бессознательно делает то, что нужно для общей жизни. Но общая жизнь торжествует тогда, когда он переходит в органический альтруизм, и побуждения поднимаются на более высокий этический уровень. Это происходит с Ростовыми. Движимые "латентным патриотизмом", они - как и все покидают Москву, собираясь сначала увезти с собой самое ценное. В последний момент они бросают почти все это имущество (что равносильно окончательному разорению), а на подводы сажают раненых. Вид раненых, остающихся на произвол врага, побуждает Наташу требовать от родителей этой жертвы, Наташу, всегда занятую "личными интересами" и, так же как ее брат Николай, интуицией связанную с органическими основами жизни.