О сколько нам открытий чудных..
Шрифт:
Но воинствующий фашизм, — в лице грязнули Ганса Зеппа, — фашизм, объединяющий сподвижников для победы над врагами, ненемцами, фашизм, тем самым, коллективистский — такой фашизм ненавистен Музилю практически открыто. И тут в характеристику Ганса: «с нечистым цветом лица и тем более чистыми мыслями» — врывается явный голос автора. (Вы чувствуете это музилевское грамматическое напряжение? Раз «тем более», то нечистыми должны, вроде б, быть и мысли. Это мелькает в подсознании читателя, как прозрение лицемерия Ганса. Лицемерия — потому что автор–то, — как и Ганс, — на гора–то выдает мысли «чистыми».)
А Моосбругер (да почти и Кларисса) сумасшедшие и тем способны отвратить людей от зла. И потому Музиль эстетически любит этих смелых: те — маяки для непорочных людей. А порочным автор предлагает созерцательный фашизм, раз уж впадать в фашизм вообще–то свойственно природе человека.
Так, в противопоставлении пушкинской милости к падшим, имевшей в виду, в первую очередь, осужденных декабристов, а в общем плане — ориентацию на общественно–коллективистское сверхбудущее, родственное с христианским, — в таком противопоставлении еще раз лучше познается индивидуалистический шедевр Музиля.
Мне жаль, что не удалось здесь четко выявить, по Выготскому, сочувствия, противочувствия и возвышение чувств, катарсис. Может, хватит того, что ненависть Музиля выявлена противоположностью: как приверженность к научности. Здесь — к спокойному и подробному психологизму деталей поведения и мышления героев.
Написано весной 2001 г.
Не зачитано
Пришвин и Пушкин
Когда–то здесь, в Пушкинской комиссии, был прочитан доклад о глубинном родстве русских символистов с Пушкиным. Выступление было принято в штыки, и докладчица больше на заседаниях комиссии не появлялась, косвенно признавая тем свою неправоту. Соглашаясь с негативизмом комиссии, я тем не менее хочу повторить опыт той докладчицы, причем в еще более усложненном варианте. Сведя символизм к разновидности воспевания сверхбудущего, грезящегося коллективистам, я хочу подобным певцом назвать Пришвина и в протее Пушкине найти его предтечу.
На такую мысль меня навел мой доклад о Музиле. Вы помните, кто слышал, что Музиль меня заставил нижний, индивидуалистический вылет субвниз с нижнего загиба Синусоиды исторической изменчивости идеалов искусства, вылет в ницшеанство с его идеалом сверхчеловека, — Музиль заставил этот вылет расщепить на два: активный и созерцательный.
Это, наверно, расковало меня. И я мечтательных символистов тоже «расщепил» на два вида: на, так сказать, земных и небесных. Небесные — это обычные символисты. А земные — Пришвин.
И те и тот мечтают о коллективистском сверхбудущем.
Например, Блок:
Так — белых птиц над океаном Неразлученные сердца Звучат призывом за туманом, Понятным им лишь до конца.А вот Пришвин:
Все было прекрасно на этой тяге,
…А после оказалось, раздумывал я: из того, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни. Вышло так, что образ ее мало–помалу с годами исчезал, а чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его, обращаясь с родственным вниманием к явлениям жизни всей нашей земли… Так на месте одного лица стало все как лицо, и я любовался всю жизнь свою чертами этого необъятного лица, каждую весну что–то прибавлял к своим наблюдениям. Я был счастлив, и единственно чего мне еще не хватало, это чтобы счастливы, как я, были все…
Видите? Недостижимое, но в принципе достижимое, лучшее будущее, для всех — у обоих. Только у символиста Блока оно — заоблачное, туманное. А у Пришвина — какое–то земное и определенное что ли.
Этот отрывок — из поэмы «Фацелия» (1940 г.). Пришвину было тогда 67 лет. И, конечно, образ несчастной любви, развоплощенной в счастье творчества, есть тут лишь образ разочарований и очарований действительностью, сперва образ, общий с символистами, старшими и младшими, которые, — в конечном итоге и неосознаваемо, — в поражении народничества и революции 1905-го года и в нахождении упрямых выходов из этого находили вдохновение верить и творить. А потом, после «смерти» символизма, безобразия следующих революций и строительства социализма перед Пришвиным развернули новые разочарования и потребовали все того же якобы бегства вон, в природу, подальше от социума. Люди, которые не способны менять в течение жизни свой идеал под влиянием обстоятельств жизни, несгибаемые, так сказать, и по–своему мужественные, всегда найдут в действительности поводы для разочарования, а в душе — веру, чтоб их преодолеть. Так надо ли удивляться пришвинскому постоянству?
Можно удивляться лишь «родственному вниманию», можно удивляться лишь методу, примененному Пришвиным. «Метод писания, выработанный мной, можно выразить так: я ищу в жизни видимой отражения или соответствия непонятной и невидимой жизни моей души» [4, 320]. Впрочем, тут Пришвин не точен. Видимая жизнь это природа, жизнь на природе: «вальдшнеп», «тяга»… Причем «цель его вовсе не в том, чтобы «очеловечивать» природу, «как Лев Толстой очеловечил лошадь Холстомера, перенося на нее целиком черты человека». Дело идет о том, чтобы открыть «родственный человеку культурный слой в самой природе как таковой, в природе без человека» [3, 314].
А это не шутка. Венец творения, человек, человеческое общество и… жизнь природы без человека. Тяга — весенний перелет вальдшнепов в поисках самки со случайным сбоем в этом перелете в какой–то день. И — «Она любила меня, но ей казалось этого недостаточно, чтобы ответить вполне моему сильному чувству. И она не пришла». То есть достаточно неслучайный женский поступок: сначала женись, а потом я тебе отдамся.
Говорят, каждое сравнение страдает неточностью. Вот на такое, причем повышенное, страдание и обрек себя Пришвин: «…чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его…» Это был а ля символистский недосягаемый идеал.
Он тебя не любит(?)
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Красная королева
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
