Шрифт:
Любови Ильиничне Крупниковой
с уважением и благодарностью
посвящает эту книгу автор
ПРОЛОГ
Прежде чем приступить к подробному изложению всего того, что произошло со мной ровно пятнадцать лет назад, в дни оккупации, необходимо хотя бы в двух словах коснуться событий, побудивших меня взяться за перо. Но, во-первых, кто я такой? Меня зовут Ганс Мезонье, мне двадцать семь лет, два года тому назад я с медалью окончил Высшую школу юридических наук и до последней недели редактировал юридический отдел самой большой газеты нашего департамента. Формально редактором её я состою и поныне, — но об этом после. Каждый день в течение двух лет, с двенадцати до четырёх, я сидел в кабинете, просматривая целые груды судебных фотографий, газетных вырезок, отчётов
Надо сказать, что на убийства нам везло. Не так давно было, например, такое: пятнадцатилетняя школьница через окно в сад застрелила отца, которого, кстати, очень любила. Застрелила она его ночью, когда он сидел за письменным столом, отослав спать всех домашних и нетерпеливо ожидая жену, отлучившуюся неизвестно куда и к кому, — впрочем, он и дочка отлично знали, куда и к кому, — выстрел был произведён именно из пистолета любовника матери, офицера криминальной полиции. После убийства девочка подбросила две неиспользованные гильзы в корзину с грязным бельём, разделась, легла спать и была разбужена только полицией, уводившей её мать. Был громкий процесс. Любовника и мать казнили, дочку, наследницу всего состояния, отдали под опеку бабушки. И вот, выждав с полгода, девочка явилась с повинной в полицей-президиум и рассказала всё. Это был сенсационный материал, и тираж нашей газеты в дни суда увеличился ровно вдвое. А девочка давала обширные интервью репортёрам, фотографировалась и так и этак и раздавала автографы. Пришлось нанять специального человека, чтоб следить за всеми перипетиями процесса. Да и я не вылезал в те дни из суда ровно десять дней.
Ещё лучше газета заработала на другом деле, облетевшем весь мир. В одной из великих держав, без всяких к тому доказательств, по оговору единственного свидетеля, к тому же самого арестованного и ждущего суда по этому же делу, присудили к смерти двух супругов. Они обвинялись в шпионаже, во-первых, в передаче секретнейших военных документов иностранной державе, во-вторых, в тайных связях с Восточной Европой, в-третьих, и именно последний пункт и освещал всё дело, тёмное и бездоказательное до чрезвычайности. Было совершенно ясно, что обвинительный акт — вульгарнейшая полицейская фальшивка, а приговор — расправа правительственных верхов с неугодными людьми, которым вдруг почему-то перестали доверять. В эти дни мы печатали материал, поступающий со всех сторон, гонясь только за количеством строк. Так я работал в течение двух лет, и всё это оборвалось сразу.
Вот как это случилось.
Несколько дней тому назад, возвращаясь из редакции, я зашёл в почтовую контору, на адрес которой получаю свою корреспонденцию вот уже в течение добрых пяти лет. Когда я вошёл, девушка, сидящая на выдаче корреспонденции, крикнула мне из окошечка:
— Писем для месье сегодня нет, а вот, кажется, бандероль! — и нагнулась к ящику с бандеролями.
В это время из соседней комнаты её позвали. Она радостно сказала:
— Одну минуточку! — бросила на стол всё, что было у неё в руках, и улетела.
В почтовой конторе почти никого не было, только посредине комнаты, за столом, забрызганным чернилами, сидел кудлатый старик в очках, читал какую-то бумажку и крупным каллиграфическим почерком, букву за буквой, надписывал конверт. В это время я почувствовал затылком, что на меня смотрят. Я обернулся. Спиной ко мне стоял возле двери бородатый господин в кожаной жёлтой куртке, смотрел на расписание воздушной линии Гельсингфорс Женева — Неаполь — Александрия и что-то выписывал в блокнот. Но тут возвратилась раскрасневшаяся, сияющая девушка, сказала весело и сконфуженно: «Извините» — и сразу же подала мне мою бандероль. Я взял её, хотел уже уходить и тут опять совершенно ясно, чётко и остро почувствовал тот же взгляд. Я резко обернулся. Старик читал конверт, далеко отставив его от себя и бесшумно шевеля губами. Бородатый, в жёлтой куртке, кончив списывать, захлопнул книжку, сунул её в карман и повернулся к двери, Я посмотрел на него сбоку, подумал о том, кто это, но, так ничего и не вспомнив, засунул бандероль в портфель и пошёл к двери. И только я сделал два шага, как бородатый сразу же снова повернулся ко мне спиной. Очень трудно определить в таких
— Месье Жослен, сегодня для вас кое-что есть!
И тут уж я чуть не схватил бородатого сзади за локоть. Жосленом звали одного из самых старых друзей моего отца. Я его уж не застал в живых — он погиб где-то на западе во время оккупации, — но имя его у нас произносилось чуть ли не каждый день: «Ах, что бы сказал Жослен, если бы он увидел это?», «Ах, как жаль, что Жослен видел то-то, но не видел того-то...»
При крике из окошка бородатый замешкался, даже было приостановился на секунду, но сейчас же крикнул:
— Хорошо, хорошо, я сейчас зайду! — и выскочил на улицу.
Я кинулся за ним и увидел его всего. Нет, это, конечно, был не Жослен, столь хорошо известный мне по портрету, но ощущение у меня осталось такое, как будто при мгновенной вспышке молнии я узнал что-то очень мне близкое, страшно знакомое, но давным-давно позабытое. Так иногда, попадая в чужой город, человек вдруг вспоминает, что этот дом, никогда им не виданный, эту улицу, совершенно незнакомую, этого неизвестного человека, идущего ему навстречу, деревья, мост, — одним словом, всё, всё он когда-то уже видел во сне или в раннем детстве, а может быть, и того ещё раньше, до своего рождения.
Вот так было и со мной.
Неизвестный шёл, не оборачиваясь, крупно и уверенно шагая, высокий, стройный, прямой, твёрдо засунув обе руки в карман своей куртки. На перекрёстке стояло такси, и он поднял руку. Тут, видя, что он сейчас же уйдёт и я никогда не узнаю и не вспомню, кто же он такой, я крикнул: «Месье, одну секундочку!» — и тогда он, уже не оглядываясь, прямо и открыто ринулся к машине.
Но в это время на шасси её зажёгся красный огонёк — «занято», — и машина медленно тронулась с места. Теперь уйти от меня ему было уже невозможно — некуда. Мы стояли один против другого; третьим в этом отрезке улицы был только полицейский сержант в серой крылатке, стоящий на углу. Тогда, покоряясь необходимости, бородатый слегка дотронулся до шляпы и холодно спросил меня:
— Мы знакомы, месье?
И в то же мгновение я узнал его. Он сильно изменился, загорел, похудел, у него появилась густая, окладистая борода итальянского типа, очень смягчающая его длинное, хищное лицо с жёстко выгнутыми линиями скул, всегда напоминавшими мне изгибы хирургического инструмента; мутноватые глаза, аккуратные, но мощные, как рога или крылья, брови, которые, хотя и срастались на переносице, но, как всегда, были аккуратно подбриты. Пока я говорил с ним и смотрел на него, он опять-таки очень прямо, всё так же засунув руки в боковые карманы куртки, стоял передо мной и тоже смотрел мне в глаза. Для него это была безусловно очень решительная минута, и к его чести надо сказать, если он и был напуган или растерян, то и виду не показал. Я спросил его:
— Так вы стали уже Жосленом?
Мне хотелось, чтоб вопрос прозвучал резко и насмешливо, но голос мой прервался, дрогнул, и я спросил почти шёпотом.
Он ответил спокойно и просто:
— Так мне удобнее получать почту до востребования.
Совершенно сбитый с толку, я молчал, а он сказал:
— Но если вы имеете что-нибудь против этого, скажите.
Тут вдруг у меня мелькнула сумасшедшая мысль: вот он сейчас выхватит револьвер, выстрелит в меня в упор, да и юркнет в подъезд — ведь эти господа изучили все проходные дворы города. Я невольно схватился за карман. Тогда он повернул голову и крикнул: