Облава
Шрифт:
Стояла ранняя осень. Поля убраны, сено с лугов свезено. На ржище паслись коровы, овцы. Пастушок, увидев подводу, подошёл к дороге поинтересоваться, кто едет, сказал «здарс-сте». Потом, демонстрируя своё пастушье искусство, лихо щёлкнул кнутом и, проворно сняв из-за плеча берестяную трубу, заиграл какую-то весёлую мелодию. Коник вздрогнул от неожиданных для него резких звуков, замотал головой, кося глазом на пастуха. Часть стада перешла тем временем на красноватое поле из-под гречихи. «Каша с молоком», – улыбнулся Сорокин, вспомнив, как когда-то в малолетстве его впервые повезли из города в деревню. «Что это?» –
«Каша с молоком», – ещё раз грустно улыбнулся он, припомнив своё такое милое и богатое радостями детство. Отца с матерью давно уже нет. Отец погиб на войне с японцами в Порт-Артуре, мать уже в эту войну пошла добровольно сестрой милосердия, подхватила тиф и умерла. И никогусеньки из родных теперь у него нет. Жениться не успел, хотя тридцать три года стукнуло – возраст Христа.
«А хороша гречневая каша с молоком, – вспомнил он. – Вкусна!»
Сглотнул слюну – захотелось есть. В местечке кое-как позавтракал, да ведь и пообедать давно бы пора.
Захаричи были уже недалеко. Возница сказал: вот-вот, за лесом. Проехали лес, в котором по-осеннему уже засох и побурел папоротник, словно опалённый огнём, и действительно вдоль дороги потянулось село. Сорокин слез с подводы, расстегнул баульчик, чтобы расплатиться с возницей, но тот повёл рукой:
– Денег не давай. Если есть, дай аловак. Малому в школу идти, а не с чем.
Сорокин достал из баульчика карандаш, вдобавок ещё перо, тетрадку. Возница охотно сгрёб все это, впервые за дорогу заулыбался, протянул руку на прощание.
Село Захаричи было велико, в длину, пожалуй, версты три, и лежало вдоль Днепра по высокому берегу. Кое-кто в уезде именует его местечком. На выгоне замерла ветряная мельница – крылья без движения. А посреди села на открытом со всех сторон месте высилась церковь, та самая, ради которой и приехал Сорокин. Она, белокаменная, смело и горделиво выставляла напоказ всей округе позолоченный крест, голубые купола, белые стены. Но и не чуралась этой самой округи, не была ей чужеродной, словно сроднилась и с голубизной неба, и с зелёным простором лугов, и с синей гладью реки, в которую смотрелась с высокого берега. Немного левее, на том же холме, раскинулся погост – на многих крестах висели белые рушники. Умели люди выбрать место для церкви и погоста, искали, чтоб повыше. Не затопит вода, не омоет половодье кости покойных…
Сорокин знал, что этой церкви около четырехсот лет и всему, что в ней есть – иконам, крестам, книгам, – столько же. К тому же имеются сведения, что многое из церковной утвари перешло туда из других церквей, ещё более древних.
Он сел на широкий берёзовый пень, отдыхал и любовался церковью и округой.
День был на исходе. Солнце остыло, резко обозначились его красноватые края, посумеречнел луг, и река дышала уже предвечерней прохладой. Высоко-высоко, так что не слышно было щебета, летали ласточки, суля на завтра погожий день. С луга к селу медленно приближалось стадо коров. На лугу возле озерца застыли два аиста. От этих мирных, веющих покоем картин на душе сделалось как-то грустно-хорошо, не хотелось вставать и не хотелось
припомнились пушкинские строки, которые Сорокин и прочёл вслух, отмечая сходство этой деревни с той, пушкинской.
Кто знает, сколько бы он ещё сидел вот так, умилённо разглядывая все вокруг – хаты, стадо красных коров, две баньки с дымами из окошек, мельницу, крылья которой вдруг ожили и медленно пошли описывать круг. А встал из-за того, что увидел миловидную женщину, вышедшую из лесу и направляющуюся к нему, к Сорокину. Невольно вскочил, торопливо стал поправлять френч, шляпу. Женщина по одежде – не крестьянка: на ней чёрная юбка и красная кофточка, на плечах кашемировый платок, обута в ботинки выше щиколоток.
– Здравствуйте! – произнесла она и остановилась. Было ей под сорок или все сорок, глаза прищурены, отчего возле них сетка морщинок. Но вот она улыбнулась и враз смыла улыбкой все эти морщинки.
Сорокин ответил ей, поклонился и, как всегда в присутствии хорошеньких женщин, смущённо опустил глаза, но тут же понял, что смешон с этим своим смущением, – не мальчишка же, поднял глаза и открыто встретил взгляд женщины. В серых красивых глазах её горел тот игривый кокетливый огонёк, который охотно берет на вооружение слабый пол. Надо сказать, она умело пользовалась этим оружием.
– Здравствуйте, здравствуйте, – ещё раз повторил Сорокин и подхватил свой баульчик.
Она стояла, и он стоял. Ей понравилось его смущение, и она рассматривала его уже с весёлым расположением – долговязого, длиннорукого худого очкарика.
– Вы приезжий? К кому приехали?
– К председателю. Он мне нужен.
– Булыга, значит. – Лицо её ещё больше повеселело, серые глаза засветились ярче. – По службе? Из Гомеля? Могилёва?
– По службе. Из Москвы.
– Прямо из Москвы! – была удивлена женщина. – Должно быть, какой-то важный декрет привезли.
– Да нет. А какого вы декрета ждёте?
– Разве мало такого, что надо бы переиначить да исправить? Страшно живём.
– Время суровое, – сказал Сорокин. – Война.
– Война, – вздохнула женщина и помрачнела. – Брат с братом воюют, отец с сыном. И когда это кончится.
Они шли рядом по затравянелой тропинке. У женщины в руке был узелок с какими-то цветами и травами. Сорокину объяснила, что это лекарственные травы и что сама она фельдшер, приехала из Гомеля подлечить отца.
– А я церковью вашей интересуюсь, – объяснил и он цель своего приезда. – Ей же четыре сотни лет.
Женщина остановилась, повернулась к Сорокину.
– И что вы намерены с церковью делать? – спросила с тревогой.
– Осмотреть надо.
– Тут приехали её рушить.
– Как это рушить? – насторожился Сорокин. – Кто приехал?
– Из уезда.
– Ну, это варварство. Вашу церковь надо взять под охрану как памятник архитектуры!
– Вот и возьмите! – Женщина молитвенно сложила руки. – Не дайте разрушить. Вы же начальство?
– Я, разумеется, сделаю все, что смогу, – пообещал Сорокин.