Обломки
Шрифт:
Сегодня, конечно, никакого наслаждения он не испытывал, только любопытство, но любопытство не обычное, а сродни ярости. С помощью собственных воспоминаний он пытался вообразить себе страсть этого мужчины к своей жене. И тот бал, где он познакомился с Анриеттой, предстал перед ним щедро залитый светом люстр. Тогда на ней было палевое платье, а руки, грудь, шея — вся эта белоснежная нагота, казалось, вот-вот прорвет плотно облегающую ткань, на которой играли матовые блики. Она произвела на Филиппа такое ошеломляющее впечатление, что у него сразу пересохло в горле. Ослепленно прикрыв глаза, он все-таки успел оценить даже лучше, чем прикосновением ладони, поразительную нежность этой кожи и стоял, отупев от желания, а она смотрела на
Вдруг ему захотелось смеяться, так громко, так звонко рассмеяться, чтобы Анриетта и тот, другой, услышали за дверью. Ну что из того, что женщина, к которой он уже давно не испытывает желания, ему неверна? Филиппу сообщили, что соперник его беден, плохо одет, ростом невысок, болезненный с виду. Филипп уже окончательно ничего не понимал; каждое утро он пристрастным взором разглядывал свое тело в трюмо и даже теперь гордо провел перчаткой по бедру: ослепли они все, что ли?
«Может быть, я сейчас и буду чуточку страдать», — подумал он. И, не выпуская ручонку сына, он стал подыматься по лестнице, словно надеялся найти на пятом этаже те страдания, которых не испытывал на четвертом.
Они остановились на площадке между четвертым и пятым этажом у маленького, забранного решеткой окошка, тускло освещавшего кусок лестницы. Смутный свет падал через грязное стекло на лицо Филиппа; он застыл, понурив голову, упираясь кончиком трости не в ту ступеньку, на которой стоял, а одной выше. Глубокий вздох Робера вывел его из задумчивости.
— Ты ничего не слышишь? — шепнул Филипп.
— Разное слышно… — в тон ему ответил мальчик и добавил, желая угодить отцу, хотя не понимал, почему это на взрослого человека нашел вдруг каприз лезть на пятый этаж. — Вообще-то интересно.
— А что ты слышишь?
— Люди разговаривают.
— Верно. Пойдем отсюда.
Они спустились на третий этаж. Чуть пригнувшись, Филипп посмотрел на дверь которая через полчаса распахнется и закроется, выпустив его жену. Значит, она здесь. Этот, в сущности, банальный факт вырос в его глазах до размеров некой мистерии, и он жалел, что не может спокойно все обдумать, именно здесь, из-за присутствия сына. Время от времени Робер поднимал на отца нежный восхищенный взгляд, но Филипп притворялся, что не замечает, чувствуя себя до смешного недостойным этого восхищения. Несколько минут протекли в полном молчании. «Страдаю я или нет?» — допытывался у себя Филипп. Ответ пришел не сразу.
— Увы, нет, — проговорил он вслух.
— Что ты сказал?
Голос Робера. Филипп вздрогнул всем телом.
— Я сказал: не торчать же нам тут до вечера. Идем. На бульваре наверняка есть кинематограф. Только ни слова тете…
Они прошли перед дверью Виктора Тиссерана. Филипп резко пожал плечами…
— … маме, разумеется, тоже, — добавил он.
Глава пятая
Итак, Робер поступил пансионером в известный коллеж в Пасси, где господа в сутанах взяли на себя заботу об этой юной душе. Первые два дня прошли особенно мучительно, и Филипп уже сожалел о своем решении. Всякий раз он, входя в кабинет, чуть ли не со слезами умиления и горечи вспоминал те времена, когда мальчик прятался за дверью, чтобы его напугать. Все это, казалось, происходило уже давным-давно. А теперь он не знал, как убить послеобеденные часы. Без сына кинематограф потерял для него всякую прелесть. Во всех музеях они уже успели побывать, а друзья порядком надоели; ничто не было способно его развлечь. Он охотно заваливался бы после обеда спать, да боялся потолстеть. Конечно,
Элиана изменилась. За обедом молчала, и не потому, что злилась или раздражалась, нет, просто постоянная грусть отсекала, если можно так выразиться, эту душу от повседневной жизни. По одной из самых странных прихотей человеческого сердца она подчас так много думала о Филиппе, что даже голос самого Филиппа не всегда отвлекал ее от мыслей, и она почти не слушала, что он говорит. Сидела рядом с ним, а была одна…
Как-то вечером она заглянула к сестре, когда та уже легла, и присела к ней на кровать. После первых незначительных фраз Элиана, сделав над собой усилие, проговорила:
— А как бы ты поступила на моем месте?
— На каком твоем месте?
— Ну, если бы ты была влюблена в Филиппа, а он был бы моим мужем?
— Не могу даже представить себе, что в Филиппа можно влюбиться.
Элиана покачала головой. До чего же нелепая затея просить совета у Анриетты, и она уже пожалела, что завела такой разговор. Ясно, сестра ее боится, перестала ее понимать с того дня, когда Элиана призналась ей, что любит Филиппа. Наступило долгое молчание, и старшая сестра смогла обдумать совершенный ею неловкий шаг; она не смела поднять на сестру глаза и видела только ее руки, скрещенные на желтом стеганом атласном одеяле. Она понимала, что молчание сестры гонит ее прочь из спальни, да и самой хотелось уйти отсюда, но что-то властно не только удержало ее здесь, но и подсказало новый идиотский вопрос:
— А ты попытайся. Что бы ты сделала на моем месте?
Подняв голову, она старалась прочесть ответ в глазах Анриетты, но на нее глядели по-детски испуганные глаза, заранее испуганные собственными словами:
— Элиана, дорогая… мне кажется, на твоем месте, поскольку речь идет о Филиппе, а я-то его знаю, ты пойми…
Элиана протянула руку, хотела было улыбнуться, но лицо сестры по-прежнему выражало тревогу. Чего она боится? Что она углядела? Может быть, и впрямь на лице Элианы промелькнул отсвет тайных, самой до конца не разгаданных, мыслей? Столь велика была боязнь выдать себя, что она, не в силах сдержаться, схватила сестру за руку, яростно стиснула ей пальцы.
— Говори, — приказала она.
Но, заметив удивленное лицо Анриетты, выпустила эту руку и пробормотала:
— Прости меня, девочка, но, если бы ты так мучилась, как я, ты бы поняла…
И в приливе печали, боясь, что сестра увидит слезы, навертывавшиеся ей на глаза, увидит подурневшее от слез лицо, она припала к постели, упершись лбом в бок сестры, чувствуя грудью ее маленькие круглые коленки. Теплота этого тела проступала даже сквозь одеяло, и в этом тепле она черпала странное утешение, будто от этого прикосновения вновь возвращалась к ней юность. Все, что лукаво, все, что нечисто, все, что враждебно счастью, гнездится в душе человека, но само тело его — хорошее, оно простое, и впервые, может быть, этим вечером она поняла, сколь невинна человеческая плоть. Здесь ей было уютно, здесь бы она заснула. А над ее головой тоненький голосок Анриетты выговаривал слова, которые Элиана старалась не слышать:
— На твоем месте я бы сделала все, лишь бы не думать о Филиппе.
***
Не думать о Филиппе. Когда на следующий вечер она увидела его сидевшего на кушетке с газетой в руке, он показался ей достойным презрения, именно достойным презрения за то, что она страдает по его вине, а он, зная ее любовь, равнодушным оком следит, как она старится с каждым годом, как изводится, и изводится зря, лишь бы понравиться ему. И в то же время инстинкт, оказавшийся сильнее разума, подсказал ей милые слова, и она произнесла их с бездушной покорностью машины: