Обломов
Шрифт:
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… – вдруг пришло ему в голову, – и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет – не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
– Ольга, – сказал он, едва касаясь двумя пальцами ее талии (она остановилась), – вы умнее меня.
Она потрясла головой.
– Нет,
– Теперь и я не боюсь! – бодро сказал он. – С вами не страшна судьба.
– Эти слова я недавно где-то читала… у Сю, кажется, – вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, – только их там говорит женщина мужчине…
У Обломова краска бросилась в лицо.
– Ольга! Пусть будет все по-вчерашнему, – умолял он, – я не буду бояться ошибок.
Она молчала.
– Да? – робко спрашивал он.
Она молчала.
– Ну, если не хотите сказать, дайте знак какой-нибудь… ветку сирени…
– Сирени… отошли, пропали! – отвечала она. – Вон, видите, какие остались: поблеклые!
– Отошли, поблекли! – повторил он, глядя на сирени. – И письмо отошло! – вдруг сказал он.
Она потрясла отрицательно головой. Он шел за ней и рассуждал про себя о письме, о вчерашнем счастье, о поблекшей сирени.
«В самом деле, сирени вянут! – думал он. – Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Далее ему вдруг пришло в голову, что бы было, если б письмо это достигло цели, если б она разделила его мысль, испугалась, как он, ошибок и будущих отдаленных гроз, если б послушала его так называемой опытности, благоразумия и согласилась расстаться, забыть друг друга?
Боже сохрани! Проститься, уехать в город, на новую квартиру! Потянулась бы за этим длинная ночь, скучное завтра, невыносимое послезавтра и ряд дней все бледнее, бледнее…
Как это можно? Да это смерть! А ведь было бы так! Он бы заболел. Он и не хотел разлуки, он бы не перенес ее, пришел бы умолять видеться. «Зачем же я писал письмо?» – спросил он себя.
– Ольга Сергеевна! – сказал он.
– Что вам?
– Ко всем моим признаниям я должен прибавить еще одно…
– Какое?
– Ведь письмо-то было вовсе не нужно…
– Неправда, оно было необходимо, – решила она.
Она оглянулась и засмеялась, увидя лицо, какое он сделал, как у него прошел вдруг сон, как растворились глаза от изумления.
– Необходимо? – повторил он медленно, вперяя удивленный взгляд в ее спину. Но там были только две кисти мантильи.
Что же значат эти слезы, упреки? Ужели хитрость? Но Ольга не хитра: это он ясно видел.
Хитрят и пробавляются хитростью только более или менее ограниченные
Хитрость – все равно что мелкая монета, на которую не купишь многого. Как мелкой монетой можно прожить час, два, так хитростью можно там прикрыть что-нибудь, тут обмануть, переиначить, а ее не хватит обозреть далекий горизонт, свести начало и конец крупного, главного события.
Хитрость близорука: хорошо видит только под носом, а не вдаль, и оттого часто сама попадается в ту же ловушку, которую расставила другим.
Ольга просто умна: вот хоть сегодняшний вопрос, как легко и ясно разрешила она, да и всякий! Она тотчас видит прямой смысл события и подходит к нему по прямой дороге.
А хитрость – как мышь: обежит вокруг, прячется… Да и характер у Ольги не такой. Что же это такое? Что еще за новость?
– Почему же письмо необходимо? – спросил он.
– Почему? – повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом, наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его в тупик. – А потому, – с расстановкой начала потом, – что вы не спали ночь, писали все для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых…
– За что ж вы упрекали меня сейчас, если сами соглашаетесь теперь со мной? – перебил Обломов.
– За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы – злой! за это я вас и упрекала. Потом… в письме вашем играют мысль, чувство… вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтоб вы жили, ваш друг и я, – это во-вторых; наконец, в-третьих…
Она подошла к нему так близко, что кровь бросилась ему в сердце и в голову; он начал дышать тяжело, с волнением. А она смотрит ему прямо в глаза.
– В-третьих, потому, что в письме этом, как в зеркале, видна ваша нежность, ваша осторожность, забота обо мне, боязнь за мое счастье, ваша чистая совесть… все, что указал мне в вас Андрей Иваныч и что я полюбила, за что забываю вашу лень… апатию… Вы высказались там невольно: вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расстаться – этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня… это говорила честность, иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы – от гордости! Видите, я знаю, за что я люблю вас, и не боюсь ошибки: я в вас не ошибаюсь…
Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
– Ольга!.. Вы… лучше всех женщин, вы первая женщина в мире! – сказал он в восторге и, не помня себя, простер руки, наклонился к ней.
– Ради Бога… один поцелуй, в залог невыразимого счастья, – прошептал он, как в бреду.