Обман
Шрифт:
Как только Агринцев стал чувствовать себя лучше и бодрее, Катя прекратила свои дежурства и только изредка входила в его комнату, явно избегая оставаться с ним наедине. Ему, всё-таки, удалось улучить удобную минуту.
— Вы простили? — спросил он, робко удерживая её руку в своей.
— Мне нечего прощать, — быстро ответила она, смущаясь и краснея. — Ничего не было, Сеня… Ничего!
— И мы опять будем друзьями?
Она опустила глаза.
— Я еду за границу, — тихо сказала она, видимо избегая прямого ответа. — Если хотите, я буду вам писать. Я привыкла путешествовать, и меня
Она печально улыбнулась и с этой ласковой улыбкой заглянула ему в лицо.
— Поправляйтесь! Живите долго и счастливо!..
— Разве мы больше не увидимся?
— Отчего же? Когда-нибудь… вероятно… И я ещё зайду проститься с вами.
Но она не зашла. Анна Николаевна рассказала ему, что она уехала, и просила передать ему свой прощальный привет.
Рачаев настаивал на том, чтобы семья Агринцевых как можно скорее переехала в деревню, и вызвался сам сопровождать больного. Анна Николаевна горячо благодарила его.
Гладя на счастливое, похорошевшее лицо сестры, Семён Александрович начал немного тревожиться.
— Ты знаешь, что ты делаешь? — строго спросил он Рачаева, когда они остались как-то вдвоём.
Тот, по обыкновению, надолго задумался.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — ответил он. — Конечно, я мог бы заметить тебе, что это не твоё дело, но на этот раз вопрос уже так близок к окончательному решению, что уклоняться от ответа я не нахожу смысла. Если твоя сестра потребует от меня исполнения известного церковного обряда, я не буду сопротивляться.
— Да, она потребует! — сказал Агринцев и засмеялся, а доктор презрительно пожал плечами и потом долго разглядывал носки своей обуви.
Отъезд был решён, и Анна Николаевна с Верой быстро закончили сборы. Их смущала крайняя слабость больного, но Рачаев ободрял их.
— В деревне отойдёт! — с уверенностью говорил он.
И действительно, с первых же дней своего пребывания в маленьком родном гнезде, Семён Александрович стал чувствовать, что наступило быстрое и несомненное выздоровление.
Целыми днями сидел он теперь на открытом воздухе, под лучами ласкового майского солнца. Пышная молодая листва шепталась над его головой, набегал ветерок и приносил с собой запах цветущей черёмухи, рябины; нежный аромат яблонь, цветов, трав, земли…
Из соседней рощи слышалось немолчное щебетание птиц, отрывистое, но отчётливое пощёлкивание соловья. Это певец любви пробовал свой голос для ночной серенады, когда вся природа будет слушать его одного, когда засвежевший воздух разнесёт его песнь среди чуткой тишины и поднимет её к тёмному, звёздному небосклону.
Иногда, кружась и ныряя, проносились мимо него какие-то белые и цветные лепестки. Это бабочки, любовно переплетаясь крыльями, неслись всё выше и выше к чистому, голубому небу. И когда он глядел им вслед, он видел лазурь и прозрачные белые хлопья облаков. Целыми днями наблюдал он природу, и ему не только не было скучно с ней наедине, но она одна, не утомляя, занимала его воображение и вызывала одну мысль за другой.
Анна Николаевна от времени до времени приходила посмотреть на сына, заботливо заглядывала ему в глаза и ласково гладила рукой по волосам.
— У ваших соседей тиф! — сердито заявил он Анне Николаевне. — У них скверный хлеб, а главное — нет воды. Они пьют заражённую, гнилую жидкость и спокойно ложатся умирать. Такое положение дел невозможно!
На другое же утро он опять ушёл в село, а Вера вызвалась сопутствовать ему. С тех пор за столом слышались разговоры о ходатайствах об оздоровлении местности, об изысканиях, где найти лучшую воду.
Вера горячо принялась за роль сестры милосердия. Она уже не играла на рояле, не упивалась печалью. Всё существо её словно выросло и окрепло, а когда она шла рядом с Рачаевым, или говорила с ним, лицо её выражало спокойствие, гордость и счастье.
— Ты мог бы помочь нам! — говорил Василий Гаврилович, обращаясь к Агринцеву.
Анна Николаевна начинала заметно тревожиться.
— Конечно, ещё не теперь, — поспешно добавлял доктор, — но позже, когда ты совсем окрепнешь.
И Агринцев невольно заинтересовался их планами, и бывали минуты, когда он досадовал, что его силы не позволяют ему присоединиться к их трудам.
— Значит, жить? Опять жить? — спрашивал он себя удивлённо и радостно. — Опять поддаться обману, который уже раз открылся мне так ясно и беспощадно?
Он оглянулся на окружающую его природу, и неожиданный порыв торжества и восторга почти болезненно всколыхнул его душу. Он закинул голову, и взгляд его потонул в сияющей, глубокой лазури.
— Но где же он? — мысленно продолжал он допрашивать себя. — Где тот обман, который я понял и который едва не заставил меня отказаться от жизни? Если сама природа указывает нам на такую красоту, которая едва доступна воображению, если она даёт нам представление о такой гармонии, которой ещё не достигло ни одно искусство, — она ли обманула нас? Да, жить! Жить, чтобы сливаться с этой вечной гармонией, чтобы создать своим духом те чувства, те великие представления любви, красоты, правды, которые ещё не нашли себе места на земле. Страдать, бороться, претерпевать бремя физического существования и знать и верить, что созданное духом не опускается вновь к ничтожеству и бессилию, не погибает в мелочной житейской суёте.
Жить и верить, что есть такая высота, на которой человек освобождается от рабства, на которой никакие путы и оковы физических законов уже не стесняют его свободы, и всеми силами души стремиться к этой высоте, к этой свободе; участвовать в постоянном подъёме, в постепенном освобождении духовного начала из-под гнёта мрака, грубости и лжи.
Жить и верить, что если сама природа вложила в душу человека томление, неудовлетворённость, неясную тоску по иной, прекрасной, чистой жизни, — она не обманула его…