Обойденные
Шрифт:
Долинский вскочил и послал за каретой. Юлинька делала визиты с заплаканными глазами, и своим угнетенным видом ставила мужа в положение весьма странное и неловкое. В откупном мире матроскиных благодетелей Долинский не понравился.
– Какой-то совсем неискательный,- отозвался о нем главный благодетель, которого Юлинька поклепала ухаживанием за нею.
Матроска опять дала зятю встрепку.
– Своих отрях, учителишек, умеете примечать, а людей, которые всей вашей семье могут быть полезны, отталкиваете,- наступала она на Долинского.
Юлинька в глаза всегда брала сторону мужа и просила его не обращать внимания на эти грубые выходки грубой женщины. Но на самом деле
– Я же чем виноват?
– говорил Долинский.
– Вы ничем не виноваты!..- крикнула Юлинька.- А вы съездили к акушеру? Расспросили вы, как держаться жене? Посоветовались вы... прочитали вы? Да прочитали вы, например, что-нибудь о беременной женщине? Вообще позаботились вы? Позаботились? Кому-с, я вас спрашиваю, я всем этим обязана?
– Чем?
– удивлялся муж.
– Чем?..- Ненавистный человек! Еще он спрашивает: чем?.. Только с нежностями своими противными умеет лезть, а удержать жену от неосторожности - не его дело.
– Я полагаю, что это всякая женщина сама знает, что через две недели после родов нельзя делать таких прогулок,- отвечал Долинский.
– Это у вас, ваши киевские тихони все знают, а я ничего не знала. Если 6 я знала более, так вы, наверно, со мною не сделали бы всего, что хотели.
– Ого-го-го! Забыли, видно, батюшка, ваши благородные деяния-то! подхватила из другой комнаты матроска.
– Ах, убирайтесь вы все вон!
– закричала Юлия. Долинский махал рукой и уходил к себе в конурку, отведенную ему для кабинета.
Автономии его решительно не существовало, и жизнь он вел прегорькую-горькую. Дома он сидел за работой, или выходил на уроки, а не то так, или сопровождал жену, или занимал ее гостей. Матроска и Юлинька, как тургеневская помещица, были твердо уверены, что супруги
Не друг для друга созданы:
Нет - муж устроен для жены,
и ни для кого больше, ни для мира, ни для себя самого даже. Товарищей Долинского принимали холодно, небрежно и, наконец, даже часто вовсе не принимали. Новые знакомства, завязанные Юлинькой с разными тонкими целями, не нравились Долинскому, тем более, что ради этих знакомств его заставляли быть "искательным", что вовсе было и не в натуре Долинского и не в его правилах. К тому же, Долинский очень хорошо видел, как эти новые знакомые часто бесцеремонно третировали его жену и даже нередко в глаза открыто смеялись над его тещей; но ни остановить чужих, ни обрезонить своих он решительно не умел. А матроске положительно не везло в гостиной: что она ни станет рассказывать о своих аристократических связях - все выходит каким-то нелепейшим вздором, и к тому же, в этом же самом разговоре вздумавшая аристократничать матроска, как нарочно, стеариновую свечу назовет стерлиновою, вместо сиропа - суроп, вместо камфина -
Прошел еще год, Долинский совсем стал неузнаваем. "Брошу",- решал он себе не раз после трепок за неискательность и недостаток средств удовлетворению расширявшихся требований Юлии Петровны, но тут же опять вставал у него вопрос: "а где же твердая воля мужчины?" Да в том-то и будет твердая воля, чтобы освободиться из этой уничтожающей среды, решал он, и сейчас же опять запрашивал себя: разве более воли нужно, чтоб уйти, чем с твердостью и достоинством выносить свое тяжкое положение? А между тем явился другой ребенок. Долинский, в качестве отца двух детей, стал подвергаться сугубому угнетению и, наконец, не выдержал и собрался ехать с письмами жениных благодетелей в Петербург. Долинский собрался скоро, торопливо, как бы боялся, что он останется, что его что-то задержит. Приехав в Петербург, он никуда не пошел с письмами благодетелей, но освежился, одумался и в откровенную минуту высказал все свое горе одному старому своему детскому товарищу, земляку и другу, художнику Илье Макаровичу Журавке, человеку очень доброму, пылкому, суетливому и немножко смешному.
– Одно средство, братец мой, вам друг с другом расстаться,- отвечал, выслушав его исповедь, Журавка.
– Это, Ильюша, легко, брат, сказать.
– А сделать еще легче.
Долинский походил и в раздумье произнес:
– Не могу, как-то все это с одной, будто, стороны так, а с другой опять.
– Пф! Да брось, братец, брось, вот и вся недолга, либо заплесневеешь, бабы ездить на тебе будут!
– восклицал Журавка.
Поживя месяц в Петербурге, Долинский чувствовал, что, действительно, нужно собрать всю волю и уйти от людей, с которыми жизнь мука, а не спокойный труд и не праздник.
– Ну, положим так,- говорил он,- положим, я бы и решился, оставил бы жену, а детей же как оставить?
– Детей обеспечь, братец.
– Чем, чем, Илья Макарыч?
– Деньгами, разумеется.
– Да какие же деньги, где я их возьму?
– Пф! Хочешь десять тысяч обеспечения, сейчас, хочешь?
– Ну, ну, давай.
– Нет, ты говори коротко и узловато: хочешь или не хочешь?
– Да, давай, давай.
– Стало быть, хочешь?
– Да уж, конечно, хочу.
– Идет, и да будет тебе, яко же хощеши! Послезавтра у твоих детей десять тысяч обеспечения, супруге давай на детское воспитание, а сам живи во славу божию; ступай в Италию, там, брат, итальяночки... уухх, одними глазами так и вскипятит иная! Я тебе скажу, наши-то женщины, братец, ведь, если по правде говорить, все-таки, ведь, дрянь.
– А я думаю,- говорил на другой день Долинский Журавке,- я думаю, точно ты прав, надо, ведь, это дело покончить.
– Да как же, братец, не надо?
– То-то, я всю ночь продумал и...
– Ты, пожалуйста, уж лучше и не раздумывай. Через два дня в руках Долинского был полис на его собственную жизнь, застрахованную в десять тысяч рублей, и предложение редакции одного большого издания быть корреспондентом в Париже.
Долинский, как все несильные волею люди, старался исполнить свое решение как можно скорее. Он переменил паспорт и уехал за границу. Во все это время он ни малейшим образом не выдал себя жене; извещал ее, что он хлопочет, что ему дают очень выгодное место, и только в день своего отъезда вручил Илье Макаровичу конверт с письмом следующего содержания: