Обретение Родины
Шрифт:
Немного погодя Пастор встал, подошел к колодцу и, сбросив потрепанный, выцветший китель, стал стаскивать с себя нижнюю рубаху. Он вымылся до пояса холодной водой и, так как не прихватил с собой полотенца, лишь чуть-чуть обтер мускулистое, упругое тело носовым платком.
Натянув снова рубашку, набросив на плечи китель, Пастор медленным шагом возвратился к ящику. Сел. Вынул из кармана штанов ломоть серого солдатского хлеба — в карман вмещалось не меньше четверти буханки — и складным ножом с деревянной ручкой сначала аккуратно разрезал его на продолговатые ломтики. Затем каждый ломтик разделил на квадратные кусочки, будто это были дольки сала. Воображение рисовало:
В сотый раз внутренне переживал Дюла вчерашний разговор. В его памяти прочно и последовательно хранились все главные события жизни, начиная с самого детства и вплоть до сегодняшнего дня. А вот связь между ними ускользнула.
Если бы кто-нибудь вздумал понаблюдать сейчас за Пастором, ему нетрудно было бы прочитать его думы. Для этого стоило лишь взглянуть на открытое, незнакомое с притворством, красно-смуглое от ветра и солнца лицо Пастора, которое за последнее время несколько осунулось, но выглядело еще более твердым и решительным. Пастор сидел, прикусывая зубами нижнюю губу.
Вдруг он спрыгнул с ящика на землю, козырьком приставил левую ладонь ко лбу и стал всматриваться вдаль, туда, где край неба уже заалел.
Каждое утро, как только звонкие удары гонга будили пленных, Мартон Ковач резким движением сбрасывал одеяло и, вскочив с койки, бежал к окну — взглянуть, какова нынче погода. Там же он делал зарядку и одевался. Его привычка к утренней зарядке у окна с течением времени превратилась в своеобразный ритуал.
Это случилось через несколько дней после того памятного события, когда начальник лагеря майор Филиппов принимал у себя гонведов и обещал им подумать и оказать содействие в организации их конференции; он выразил при этом надежду, что никаких препятствий не будет. В то утро Ковач, совершая перед окном свою обычную церемонию, заметил незнакомого пожилого человека в форме советского капитана, проходившего мимо барака вместе с майором Филипповым.
— Гляньте, ребята, — воскликнул Ковач, — какие усищи у этого человека!
Военнопленный всегда преисполнен любопытства. На зов Мартона к окну кинулись другие. Гонведы с таким изумлением разглядывали длинноусого капитана, словно перед ними был огнедышащий дракон о семи головах.
— Усы как у гусарского ротмистра! — заключил Кишбер. — Вот только фасон другой. У гусар они закручены острием кверху, ну уж в крайнем случае топорщатся в стороны. А у этого опущены книзу — чего доброго, скоро дорастут до пупа!
— Это типично славянские усы! — выразил свое мнение Эмиль Антал.
Мартон Ковач имел стародавнюю привычку по одному внешнему виду разгадывать каждого прохожего: сколько ему лет от роду, какой он нации, какая у него профессия, женат он или нет, много ли у него детей и какое его любимое блюдо. Большой живот, шрам от сабельной раны, криво посаженная голова или еще что-нибудь в этом роде — любой такой черты было достаточно, чтобы Ковач сочинил целую биографию этого человека, притом с такими подробностями, которые не только обосновывали шрам от сабельной раны или разросшийся живот, но даже характеризовали среду, самую местность, откуда происходил незнакомец. Составляя биографию худого, сухопарого капитана, который в этот ранний час прогуливался с начальником лагеря по пустому двору, Ковач опирался главным образом на более или менее правдоподобные домыслы о его необыкновенных усищах.
— Усы у капитана действительно типично славянские. — начал он. — Даже старославянские. Такие усы встречались
— Ты полагаешь, что этот старикашка способен по-настоящему воровать? — удивленно возразил Антал. — Да если он станет ежедневно поедать из наших пайков столько, сколько весит сам, это же будет сущая малость!
— Мала блоха, да больно кусается! — вставил Риток.
— Ну ладно, пошутили, и хватит! — вмешался Шебештьен.
Во время утренней раздачи завтрака усатый капитан представился венгерским военнопленным:
— С добрым утречком, ребята! Дай вам бог, дай вам бог! Меня зовут Янош Тулипан. Я родом из Ижака, что под Кечкеметом. Из той самой деревни, где гонят наивкуснейшую абрикосовую палинку, а девушки такие певуньи, лучше и не сыщещь. Вот уж двадцать девять лет, как я покинул родину. Но может кто из вас бывал в тех краях? Пусть тогда расскажет, как там нынче: так ли хороши ижакские девчата, как в ту пору, когда я там процветал?
Капитан говорил низким баском, с чуть заметным кечкеметским акцентом. Упомянув об абрикосовке, он сладко прижмурил глазки, а заговорив об ижакских красавицах, лихо расправил пышные усы.
Весь тот день, от завтрака до отбоя, Тулипан провел с военнопленными. Сперва он вызвал к себе в каморку, специально для него оборудованную рядом с канцелярией, начальника лагеря, Шебештьена, Ковача и Пастора.
Вся обстановка комнатушки состояла из некрашеного, сбитого из сосновых досок стола и пяти-шести низеньких табуреток. На свежепобеленной известкой стене висело три портрета: Ленина, Сталина и еще кого-то незнакомого.
В ответ на просьбу Тулипана рассказать ему о лагере Мартон Ковач сделал настоящий доклад.
Слушая его, Тулипан делал заметки в своей записной книжке.
— Ну, спасибо, товарищи. Пока закончим.
Затем он вызвал Берци Дудаша.
С бывшим батраком герцога Фештетича Тулипан беседовал наедине добрый час. Вначале Дудаш был немногословен, отвечал на задаваемые вопросы лишь короткими «да» и «нет». В конце же беседы он достал свое самое драгоценное, ревностно хранимое сокровище — фотокарточку жены и детей.
Тулипану приглянулись его сыновья:
— А старший-то на вас похож, товарищ Дудаш. Прямо вылитый…
— Его Берци зовут, как и меня. Парень что надо! В три года залезал на дерево. Младшего зовут Антал, в честь покойного деда. Глазастый, в мать.
Когда Дудаш спрятал семейную фотографию, Тулипан поинтересовался жизнью в имении Фештетича, и Берци рассказал ему, как «милостивый» герцог приказывал забивать людей до полусмерти.
— Гм… Этак он со своей палкой и до твоего Берци доберется, — заметил Тулипан.