Обрученные судьбой
Шрифт:
Только ночами Замок оживал, уходила прочь мертвенная тишина, когда проспавшись, собирались в зале те, кто уже когда-то перенес воспу и уже не боялся этой черной тени, что с злобным шипением убирала от них свои руки. И хотя Владиславу было отвратно наблюдать эти скромные пиры, слушать тихий смех и разговоры, словно вокруг не ходила оспа, но позднее именно эти вечера и ночи помогли ему отвлечься от тех ударов, что нанесла ему в очередной раз судьба.
Владислав часто пытался забыться за кубком, полным хмеля, как вдруг сорвался на Ефрожину, когда перешагнул порог ее покоев в тот день, выбив толстые двери. Он сам потом дивился, откуда взялись силы на то, а синяк с плеча не сходил чуть ли не две недели, но тогда он даже чувствовал боли. Только
— Я не выйду! — отрезал из-за дубовой двери голос Ефрожины. Она была до смерти перепугана происходящим, ее голос дрожал. Даже через толщину двери было слышно, что она плачет. Но Владислава ныне не волновало это. Его Анна отошла в мир иной, стала тем дивным ангелочком, как он называл ее некогда, не проходив по этой земле и пяти лет и зим. И будь он проклят, если Ефрожина не отдаст свой последний долг матери! Она и так чересчур задолжала дочери!
Не обращая внимания на поднявший визг и крики, что наполнили покои, когда тяжелая дверь поддалась ударам, Владислав прошел мимо паненок, мимо их перекошенных от ужаса лиц, нашел Ефрожину за пологом кровати и вытащил ее в середину комнаты.
— Оденьте пани в подобающее платье! — резко хлестнул по паненкам, жавшимся в дверях, холодный голос. — Пани идет проститься со своей дочерью.
— Нет! — завизжала в голос Ефрожина, перепуганная перспективой выйти из этих комнат, куда еще не добралась зараза, где она была спасена от черной хвори. — Я не пойду!
И тогда Владислав разорвал на ней алое бархатное платье, содрал с плеч дорогую ткань, рассыпая по полу бусины, что служили украшением одежд жены. Она пыталась сопротивляться, вцепилась ему в лицо ногтями, пиналась и кусалась, но что она могла сделать против силы озверевшего в тот миг мужа? Он сам натягивал на нее темно-синее платье, так схожее по цвету с тем мраком, что поселился в его душе отныне, шнуровал корсет, не взирая на вопли жены, порой намеренно причиняя ей боль.
А потом вдруг Владислав замер, по-прежнему сидя на упирающейся его напору жене, которую распластав на ковре, уже почти одел в темное платье, смотрел в ее глаза, сверкающие сквозь пряди каштановых волос, упавших на лицо в пылу борьбы. Ефрожина тоже замерла под ним, бурно дыша, словно завороженная его взглядом.
— Я презираю тебя, — тихо сказал Владислав. — Оставайся в своем мирке, моя драга пани. Но больше не смей влезать в мой!
Он оставил ее, не стал тащить за собой, хотя она вдруг ослабела, сникла от его слов, а после разрыдалась в голос, выплескивая весь тот ужас и ту боль, что жили в ней с тех пор, как на эти земли пришла черная воспа. Она что-то крикнула ему вслед, но он даже не обернулся, ушел из ее покоев, намереваясь более никогда не переступать этого порога впредь. Уехал в костел, где уже в окружении горящих свечей стоял маленький гробик, что отныне будет надежно хранить останки той, что ушла от него навсегда.
Владислав не знал, сколько просидел тогда в костеле, глядя на гроб и не видя его вовсе. Храм был почти пуст ныне — только он, Магда, Ежи, ксендз, читающий молитвы, да шляхта из его свиты, не опасающаяся хвори. А потом громко простучали по каменному полу каблуки расшитых бусинами туфель, прошелестело рядом платье, и на скамью подле него опустилась Ефрожина, сменившая темно-синее платье на черное, траурное. Такой же черный венец, украшенный жемчугом, изящно сидел на узле из каштановых кос, а темная полупрозрачная ткань скрывала лицо. По сравнению с ней, такой аккуратно одетой и причесанной, Владислав, растрепанный, в изрядно помятом жупане, с криво висевшей на груди цепью, казался таким чудным, словно не от мира сего. Но, несмотря на кажущуюся отстраненность и рассеянность, он все подмечал, а ум его так же был остр, как обычно. Едва прозвучали слова ксендза о том, что пора проститься с ушедшей к Господу, как рука Владислава остановила Ефрожину, спешащую покинуть костел.
— Прошу! — он показал приглашающим жестом на гроб, в котором лежала их дочь. Ефрожина
Ефрожина потом долго кляла и себя, и Владислава за то, что вдруг подалась порыву и пришла сюда, в костел, прежде чем Анну положат в каменный гроб в склепе в подвале храма, закроют тяжелой плитой, погружая в темноту, в которой той отныне предстояло спать вечным сном. За то, что вдруг подошла к гробику, взглянула на хрупкое тельце, прикрытое тканью белой рубашки. За то, что, сама от себя не ожидая того, вдруг провела ладонью по темным волосам девочки, а потом коснулась губами ее лобика, покрытого сыпью черной оспы.
Она еще долго плакала той ночью в объятиях Владислава, разделяя в ним то горе, что так нежданно обрушилось на них, впервые вдруг осознавая, что именно потеряла, ища в его руках ту нежность, что хотя бы на миг уняла бы горе, плескавшееся в душе. И ту слабость, что вдруг охватила ее тело на следующий день, Ефрожина сперва отнесла на счет бессонной ночи, проведенной вместе с мужем. А к вечеру ее тело взял в плен жар, и тогда она поняла, что рука черной оспы настигла и ее, пани Заславскую, что это конец для нее — если она не умрет, то будет навеки обезображена, станет уродливой, как те несчастные, которых она иногда видела в землях отца на ступенях костела, собирающих милостыню.
— Будь проклято… будь все проклято… — срывалось с пересохших губ Ефрожины. Она то приходила в себя, когда холодная мокрая тряпица касалась ее лба, то снова проваливалась в черноту. На третий день, когда сыпь стала захватывать кусочек за кусочком ее гладкую белую кожу, она стала кричать, пугая холопок и паненок, что не оставили ее даже в болезни, несмотря на ее дурной характер, что причинил им столько хлопот и обид в прошлом.
В начале второго тыдзеня Ефрожина призвала к себе мужа, которого так яростно прогоняла от себя все это время, сыпля проклятиями. Она вцепилась в его ладонь, показала, чтобы он склонился к ней, чтобы прошептать ему в ухо то, что так хотела ныне сказать ему.
— Солнце… дар солнца… правда? — голос Ефрожины был хриплым, на слизистой уже была сыпь, затрудняя дыхание, мешая говорить. Владислав вздрогнул от этого шепота, вспоминая о том проклятии, что когда-то пришло в его семью через злосчастный перстень. Все, кто касался его мертвы. Но разве Ефрожина виновна в том же? Нет, это просто бред больной, вон что показывает ему лекарь знаками, вон как закатились глаза жены.
— Владислав! Ты тут? — вдруг отчетливо произнесла Ефрожина, открывая глаза, цепляясь пальцами в его руку. — Обещай мне, что не Кохановская! Только не она! Пусть лучше та, другая… пусть даже московитка, но не Кохановская! Обещай!
— Обещаю, — произнес Владислав, удивленный ее словами, и она снова затихла, уходя в темноту, впадая в забытье, столь долгожданное и благостное при ее состоянии.
Ефрожина умерла, когда хворь уже отступала от Замка и града, когда из заболевших оставались только считанные единицы против десятков, что были по первому времени. Словно последней, кого так желала забрать с собой, растворяясь в дымке черная оспа была именно его жена.
Пани Заславская нашла свой покой здесь же, рядом с дочерью. И Владислав заказал и ей надгробие с горельефом, изображающим Ефрожину, лежащей в такой же позе, что и Анна — на спине, устремив невидящий взгляд в потолок склепа, сложив руки в молитвенном жесте. Итальянец высек в камне его жену так же искусно, как и дочь, и порой Владиславу казалось, что сейчас поднимет голову и устремит на него взгляд. Ныне, когда черты ее лица были расслаблены, а губы не искривлены в злой усмешке или не поджаты в недовольстве, было видно, насколько привлекательна была Ефрожина, насколько похожа на ту девушку, что ехала на белой лошади к костелу, чтобы стать его супругой.