Обрученные
Шрифт:
— О, падре, говорил!
— Вы будете молиться за него! Будьте усердны в этих молитвах. Помолитесь и за меня!.. Дети мои! Мне хочется, чтобы у вас осталась память о бедном монахе, — и с этими словами он вынул из торбы ларец простого дерева, но отделанный и отполированный с отменной тщательностью, отличающей капуцинов, и продолжал: — В нём остаток хлеба… первого, который я выпросил Христа ради, — того хлеба, о котором вы слышали. Я оставляю его вам: храните его, показывайте своим детям. Они вступят в горестный мир и в печальные времена, будут среди гордецов и искусителей. Скажите им, пусть они всегда прощают, всегда и всё, всё! И пусть тоже молятся за бедного монаха.
И он отдал ларец Лючии, которая приняла его с благоговением, словно реликвию. Затем падре продолжал уже более
— Теперь скажите мне, есть ли у вас здесь, в Милане, какая-нибудь опора? Где вы думаете найти приют, когда выйдете отсюда? И кто проводит вас к матери, которую, будем надеяться, бог сохранил в добром здравии?
— Вот эта добрая женщина пока заменяет мне мать: мы выйдем отсюда вместе, вдвоём, и уж она позаботится обо всём.
— Да благословит вас господь, — сказал монах, приближаясь к ложу больной.
— Я тоже благодарю вас, — отвечала вдова, — за утешение, которое вы доставили этим страдальцам, хоть я и рассчитывала навсегда оставить при себе нашу милую Лючию. Покамест подержу её у себя, потом провожу в деревню, передам её матери и, — прибавила она вполголоса, — сделаю ей приданое. У меня много лишнего добра, а из тех, кто должны были пользоваться им вместе со мной, уже никого больше не осталось.
— Этим путём, — ответил монах, — вы можете принести большую жертву господу и сделать добро ближнему. Мне нет надобности говорить вам об этой девушке: я вижу, она стала для вас родной. Остаётся лишь славить господа, который и бичуя умеет показать себя отцом, дав вам обеим найти друг друга и этим явив любовь свою и к той и к другой. — Затем, обращаясь к Ренцо и взяв его за руку, он продолжал: — Ну, а теперь пойдём. Нам с тобой здесь нечего больше делать, мы и так уж оставались тут слишком долго. Идём.
— О падре! — сказала Лючия, — увижу ли я вас ещё? Я выздоровела, а ведь я никакого добра на этом свете не делаю, а вы…
— Давно уже, — ответил старец проникновенным и мягким голосом, — я прошу господа о милости, об очень большой милости — окончить дни мои в служении ближнему. Если ему угодно ныне оказать мне эту милость, надобно, чтобы все, относящиеся ко мне с любовью, помогли мне отблагодарить его. Идём. Передайте Ренцо ваши поручения к матери.
— Расскажите ей то, что вы видели, — сказала Лючия своему жениху, — что я нашла здесь вторую мать, что я приеду вместе с ней как можно скорее и что я надеюсь найти свою маму в добром здоровье.
— Если вам нужны деньги, — сказал Ренцо, — я захватил с собой всё, что вы мне прислали, и…
— Нет, нет, — прервала вдова, — у меня их больше чем достаточно.
— Идём же, — повторил монах.
— До свидания, Лючия! Прощайте и вы, добрейшая синьора, — сказал Ренцо, не находя слов для выражения своих чувств.
— Кто знает, даст ли нам бог снова свидеться всем вместе! — воскликнула Лючия.
— Да будет он всегда с вами и да благословит вас, — сказал падре Кристофоро обеим подругам и в сопровождении Ренцо вышел из шалаша.
Близился вечер, и буря, по-видимому, вот-вот готова была разразиться. Капуцин снова предложил юноше приютить его на эту ночь в своём бараке.
— Компанию я тебе не составлю, но ты по крайней мере будешь под кровом.
Однако Ренцо обуревало страстное желание идти, и у него не было никакой охоты оставаться дольше в подобном месте, когда этим даже нельзя было воспользоваться, чтобы видеться с Лючией и хоть немного побыть с добрым монахом. Что же касается часа и погоды, то для него в эту минуту, можно сказать, всё было совершенно безразлично: день и ночь, солнце и дождь, зефир и трамонтана [210] . Итак, он поблагодарил падре Кристофоро, сказав, что хочет как можно скорее отправиться разыскивать Аньезе.
210
Зефир — тёплый ветерок; трамонтана — холодный сильный ветер.
Когда они были на главной аллее, монах пожал ему руку и сказал:
— Если ты, бог даст,
— Дорогой падре!.. Мы ещё увидимся? Увидимся ведь?
— Там, наверху, надеюсь.
И с этими словами он расстался с Ренцо, который остался стоять и долго глядел ему вслед, пока не потерял из виду, потом торопливо направился к воротам, в последний раз бросая по сторонам взгляд, полный сострадания к этой юдоли скорби. Вокруг заметно было какое-то необычайное движение: бегали монатти, переносили какие-то вещи, пристраивали навесы у бараков, выздоравливающие тащились туда же и под портики, готовясь укрыться от приближающейся бури.
Глава 37
В самом деле, едва Ренцо переступил порог лазарета и повернул направо, чтобы отыскать тропинку, которая утром привела его к городским стенам, как начали падать редкие капли дождя, крупные и стремительные; ударяясь о белую сухую дорогу, они отскакивали от неё, подымая лёгкую пыль; через минуту они посыпались чаще, и не успел Ренцо выйти на тропинку, уже лило как из ведра. Ренцо, вместо того чтобы беспокоиться, полоскался в этих потоках, наслаждался этой внезапной свежестью, этим шумом, этим шелестом травы и листьев, дрожащих, блестящих от капелек воды, вновь зазеленевших: он дышал полной грудью, и в этом переломе погоды он свободнее и живее почувствовал тот перелом, который произошёл и в его собственной судьбе.
Но насколько же ярче и полнее было бы это ощущение, если б Ренцо мог угадать то, что случилось несколько дней спустя: ведь этот ливень унёс с собою и заразу. После него лазарет если не смог вернуть к жизни всех в нём находившихся, то всё же перестал поглощать новых. Через неделю снова открылись двери домов и лавок, о карантине почти перестали говорить, а от чумы только и осталось, что мелкие следы там и сям — охвостье, которое всегда остаёся на некоторое время после такого бедствия.
Итак, наш путник шёл весело, не задумываясь, где, когда и как устроиться на ночлег, и нужен ли он ему вообще — до того он спешил вперёд, стремясь поскорей добраться до родной деревни, найти там, с кем поговорить, кому всё рассказать, а главное — побыстрее отправиться в Пастуро, чтобы разыскать там Аньезе. Он шёл, совершенно потеряв голову от событий этого дня. Но над всеми этими горестями, ужасами и опасностями всё время парила одна радостная мысль: «Я нашёл её; она здорова; она моя!» И тогда он принимался скакать, так что брызги летели от него во все стороны, как от пуделя, вылезшего из воды; иногда он довольствовался лёгким потиранием рук, — и шёл дальше ещё веселее прежнего. Глядя на дорогу, он, так сказать, подбирал те мысли, которые оставил здесь накануне утром, когда направлялся в Милан, и с особенным удовольствием как раз те из них, которые он тогда старался отогнать от себя: сомнения, трудности, как найти её, а если найдёшь, то жива ли она, среди такого множества мёртвых и умирающих! «И я нашёл её живой!» — заключал он.
Мысленно он переносился к самым страшным минутам этого дня, представлял себя с дверным молотком в руках: там ли она, или нет? И этот неутешительный ответ; и не успел он ещё всё понять, как вдруг навалилась эта бешеная свора сумасшедших негодяев. А потом лазарет, целое море, и там он захотел найти её! И нашёл! Он вернулся к тому мгновенью, когда закончилось шествие выздоравливающих; что это был за момент! Какое горе, когда и там её не оказалось. А теперь ему всё всё равно. А это женское отделение! И там, за этим шалашом, когда он совершенно этого не ожидал, он вдруг услышал этот голос, её голос! И потом — увидел её, увидел на ногах! Ну, а дальше? Ведь оставался ещё этот неразвязанный узел обета, затянутый туже, чем когда-либо. Теперь развязан и он. И эта ненависть к дону Родриго, эта вечная злоба, которая обостряла всякое горе и отравляла все радости, — исчезла и она. Так что трудно было вообразить себе более живую радость, не будь неуверенности в судьбе Аньезе, печального предчувствия относительно падре Кристофоро и, наконец, сознания, что чума ещё в самом разгаре.