Обвал
Шрифт:
— Началось! Началось, Гриц!
Но сержант Грива и сам понял, разобрался, что решающий удар по Сапун-горе уже начался, что теперь ничто не остановит штурмовые группы полка, рвущиеся к Севастополю на главном направлении. «Да вот жаль, Вася Дробязко и Петя Мальцев не увидят этого».
Грива подбежал к Дробязко, приподнял его и закричал что было сил:
— Вася! Гляди, гляди! Они отступают к морю. Вася, там их смерть, гибель!..
— Они требуют капитуляции… безоговорочной… Именем фюрера я приказываю не сдаваться! — Енеке не говорил, а рычал: — Нас пятьдесят тысяч. Мы обескровили русских. Они выдохлись и теперь хитрят. Нет, нет! Фюрер гениален. Вот
Генерал Радеску уронил из рук бинокль, молча поднял его, тяжелый и грузный, прошел к выходу, присел там на порожек. Он был ранен в голову, повязка сползла ему на глаза. Поправляя ее, он что-то сказал, но фон Штейц не расслышал, не понял, потому что его мысли были заняты другим. Рука невольно скользнула в карман, зажала коробочку. «Тринадцать осколков и надпись Марты… Нет, Енеке прав: никакой капитуляции!» Фон Штейц вскочил:
— Когда русские требуют дать им ответ?!
— Немедленно, иначе начнут бой на полное истребление, — ответил Енеке, поглаживая прильнувшего к коленям пса.
— Я готов лично ответить красным: капитуляцию не принимаем! — заявил фон Штейц. — Боевой дух наших войск еще высок!
Енеке, подумав, что фон Штейц — человек, близкий к Гитлеру, — когда-то служил сотрудником личной канцелярии фюрера, решил поддержать офицера национал-социалистского воспитания.
— Господа, прошу немедленно разойтись по своим местам и быть готовыми к решающей схватке! — приказным тоном объявил Енеке. — Время — победа!
Пес вскочил и залаял вслед уходящим генералам и офицерам.
…Радеску шел к морю. Он шел размеренным шагом, так, как будто не было никаких забот. Слышны крики чаек, говор моря, тихий, ласковый. Рядом, совсем рядом берега родной Румынии. О, как тяжело Радеску об этом думать! Три года, три года он шагает по чужой земле, выполняет чужие приказы, живет в блиндажах, под огнем, носит на плечах свою смерть. Слишком велик и тяжел для шестидесятилетнего генерала такой груз. А что впереди? Что? Два-три дня? Смешно и дико! Никакой транспорт по морю не пробьется к портам. Русские завладели воздухом полностью и безоговорочно. «Я и немецкий народ убеждены…» Опять демагогия, опять обман. Нет, хватит, прозрел генерал Радеску: впереди у него, может быть, два дня, а потом?.. Потом смерть или плен. Слишком хорошо он, Радеску, знает, что такое бои на истребление…
Выступ Херсонеса кончался высоким обрывом. Радеску остановился, огляделся — толпы солдат и офицеров. «Что они здесь делают?» — подумал Радеску. И вдруг увидел, как двое солдат, окровавленных и перевязанных, подползли к обрыву и грохнулись вниз… Потом еще один и еще…
Солдат-румын с оторванной рукой, белым как снег лицом окликнул Радеску:
— Господин генерал, вы тоже?..
— Что «тоже»?
— Будете прыгать?
Радеску сказал:
— Не знаю… Но тебе не советую… Ты молод…
— Кому я нужен однорукий? Кому?!
Радеску подошел к обрыву, с минуту смотрел вниз, на пенящуюся под скалой воду и безмолвно прыгнул с обрыва.
Однорукий проследил взглядом падение генерала и, когда тот скрылся в волнах, безумно захохотал. Он хохотал долго, повторяя:
— Я молод! Я молод!..
…Фон Штейц направился к месту встречи парламентеров. Он спешил, боясь просрочить время. В кармане гулко гремели осколки, синеватые,
Их было трое: солдат низкого роста, с выражением задиры и забияки на лице, девушка — старший лейтенант, переводчик с отличным немецким выговором, и подполковник среднего роста, с красивым открытым лицом, широкоплечий крепыш.
Фон Штейц сказал:
— Капитуляция невозможна… — Он хотел было добавить, что немецкое командование принимает вызов русских, но осекся на полуслове, умолк, думая, где он встречал этого русского подполковника. Фон Штейц обладал отличной памятью, он вспомнил фотографию на удостоверении личности, вспомнил и фамилию. Ему не терпелось назвать подполковника по фамилии, но он сдержался и повторил: — Капитуляция невозможна.
— Тогда мы вас истребим, — сказал Кравцов. — Вся тяжесть вины за погибших немецких солдат ляжет на плечи вашего командования. Положение ваших войск надо расценивать как безвыходное.
— Я уполномочен заявить: капитуляция невозможна! — отрубил фон Штейц и, повернувшись, зашагал прочь.
— Хорохорится, — сказал Шнурков, когда скрылись немецкие парламентеры. — Бешеные! Куда им теперь против нас, товарищ подполковник!
— Верно, Костя. Но фашисты остаются фашистами, что им человеческая кровь, горе народа, его страдания!.. Одним словом, Костя, ты прав — бешеные!
Шнурков вздохнул:
— Неужели и после этой войны фашисты объявятся на земле?
— Не знаю, Костя.
— А я знаю: перемрут они, подохнут.
— Едва ли.
— Подохнут… Как же им не подохнуть, коли на земле наступит мир? Воздух будет не тот, и они задохнутся.
— Ну если воздух будет другой, атмосфера другая, тогда вполне возможно, Костя…
Акимов, выслушав Кравцова, сказал:
— Верно, бешеные!
Кашеваров поддел Акимова:
— А вы, Климент Евграфович, говорили о гуманизме. Да они и слова этого не понимают. И поймут ли когда-нибудь, трудно сказать. Разрешите подать сигнал к атаке?
— Но ведь у них нет даже пушек! На что они рассчитывают, отвергая капитуляцию? — колебался Акимов. Он знал обреченность противника, знал потери немцев: уничтожено и захвачено много танков, орудий, самолетов, вражеские трупы усеяли Сапун-гору, предместья и улицы Севастополя. И после этого отвергать капитуляцию?!
— Разрешите подать сигнал к атаке? — повторил Кашеваров. — Время подошло, товарищ генерал. Наше время… Время победы…
— Разрешаю, Петр Кузьмич. — Акимов вытер платком лицо, взял бинокль и прильнул к амбразуре.