Объяли меня воды до души моей...
Шрифт:
— Это горлица...
Воображаемая горлица, ободренная тем, что Дзин узнал ее, еще крепче вцепляется острыми когтями в ствол дуба. Но и это не более чем легкое прикосновение. Он все реальнее, ощутимее превращается в дуб. Какая-то неведомая сила изнутри и извне давит на глаза, прильнувшие к биноклю. Давление становится все сильнее, кажется, глаза вот-вот лопнут. Он уже больше не может смотреть в бинокль. Он превратился в дуб, и время внутри и вне его проносится независимо одно от другого. Он навзничь падает на кровать, как падает срубленное дерево.
Глубокой ночью море вышло из берегов, покрыло всю землю, и киты, которых еще не успели истребить, решившись на последнее средство, подплыли к убежищу и стали бить по его железобетонным стенам чем-то мягким, влажным и тяжелым — плавниками. Пришедшие из моря вместе с морем, они били по стенам, чтобы деликатно, но в то же время настойчиво выразить свою волю. В полусне он чувствует, что ожидал их прихода. И поскольку он ждал их прихода, ждал, что они будут взывать к нему, думал он во сне, то отказался от всех благ, которые сулил ему реальный мир, и поселился в этом убежище. Но, ожидая их, он не знал, как ответить на их призыв. Он был готов ждать, ждать до бесконечности. И вот он
На следующее утро он услышал по радио, что солдаты военного оркестра сил самообороны, проходившие обучение в заболоченной низине, подверглись нападению группы хулиганов и есть тяжелораненые. Может быть, в стену и стучали как раз солдаты сил самообороны, у которых были сбиты в кровь руки и они не могли стучать сильнее? Или, может быть, хулиганы решили напасть на укрывшихся в убежище?
Поздно вечером он добрался до железнодорожной станции, стоявшей на возвышенности за убежищем, и купил все вечерние газеты. Создавалось впечатление, что силы самообороны не склонны предавать гласности подробности инцидента — в газетах не было никаких подробностей, помимо тех, которые сообщались по радио. Но полиция проводила собственное расследование, и к Исана пришли двое полицейских. Полицейские — они стояли в прихожей, не заходя в убежище Исана, — сказали, что у них есть сведения не только о происшедшем здесь столкновении группы хулиганов с солдатами сил самообороны, но и еще об одном инциденте. Как правило, Исана никому, кроме сына и себя, разумеется, не разрешал переступать порог убежища. У него всегда наготове был убедительный предлог, чтобы отказать всякому (в том числе и жене, которая жила отдельно), кто собирался проникнуть к нему.
Но на этот раз Исана самому было любопытно узнать о происшедшем инциденте, и он решил воспользоваться приходом полиции. Но стоило ему впустить полицейских в прихожую, как весь их интерес переключился на убежище и его обитателей. Они начали выспрашивать Исана, почему он поселился в этом уединенном и странном сооружении. Объяснить полицейским истинную причину было совершенно невозможно. Оказавшись в безвыходном положении, чтоб защитить себя и Дзина, Исана проявил весь свой опыт и изворотливость, которые в трудную минуту всегда приходят на помощь «независимому человеку» — «homo pro se». Его жилище, объяснял он, включая и бункер, и надземную часть здания, было сооружено, в порядке эксперимента, одной крупной строительной компанией, когда еще в нашей стране планировалась постройка атомных убежищ и намечалось их поточное производство. В ближайшие несколько лет весь этот низинный район, где расположено убежище, будет отчужден для сооружения скоростной автострады, а до тех пор строительная компания вменила ему в обязанность жить в убежище и охранять ее законные права. Говоря это, он достал коробку с документами и показал их полицейским.
Он знал, что имя, которое они найдут в документах, сразу охладит их пыл. Полицейские и впрямь не остались равнодушными к известному в кругах полиции влиятельному деятелю консервативной партии, которым являлся президент строительной компании, тесть Исана. Поняв, что даже малейшие подозрения в отношении него совершенно необоснованны, полицейские вернулись к подробному рассказу об инциденте, нисколько не заботясь о том, какую бурю вызовут в душе Исана их слова. После их ухода, когда Исана уже успокоился, избежав лишних хлопот, связанных с необходимостью доказывать достоверность своего объяснения, он вдруг ощутил, как жажда вожделенного и пока еще неясного знамения все сильнее распаляет охвативший его тело жар. И хотя знамение оставалось расплывчатым, трудноуловимым, оно, излучая чуть заметное желтоватое сияние, неслось по орбите и рано или поздно должно его настигнуть. Он проверил, заперты ли двери прихожей и кухни, убедился, что ребенок спит, и, охваченный непонятным возбуждением и вместе с тем угнетенный мрачной безысходностью, опустошенностью, заплетающейся походкой подошел к люку, спустился по железной лесенке вниз и погрузил ноги в красновато-коричневую мокрую землю тридцатисантиметрового квадрата. И, чувствуя, как к нему возвращается ощущение реальности бытия, стал восстанавливать в памяти рассказ полицейских.
Собравшись после работы выпить, полицейский агент решил сперва зайти домой — оставить бывший при нем пистолет — и по дороге столкнулся с девчонкой. Может быть, как и тогда с солдатами сил самообороны, ее целью тоже было добыть оружие: с виду никакой опасности она не представляла, и хотя агента удерживало сознание служебного долга, девчонка была очень уж соблазнительна, и он решил сделать вид, будто она и впрямь завлекла его, и пойти с ней. Так все и получилось. Сорокапятилетний опытный агент. Да и здоровый. Ты мне предлагаешь что-нибудь хорошенькое? Ну так как? Девчонка стояла у самого входа в бар, вроде бы сгорая от желания, опустив голову, и, слегка расставив ноги, засунула руки в шорты, будто заправляла блузку. Быстро и тяжело дыша, точно это ей никак не удавалось. Ну ладно, все будет в порядке, посочувствовал ей агент, взял за руку раскрасневшуюся девчонку — она сразу прижалась к нему — и пошел с нею.
Идя с девчонкой, агент спрашивал себя, на самом ли деле она такая уж бывалая и просто делает вид, будто сгорает от желания, надеясь соблазнить его, или у нее действительно нет никакого опыта, и она вообще не знала мужчины. Ему вдруг пришло в голову, что она девственница и от нее пахнет лекарством. Интересно, какое лицо, какое тело у этой девчонки, которая, желая соблазнить солидного сорокапятилетнего агента, стояла жалкая, расставив ноги, опустив голову, держа руку на расстегнутых джинсовых шортах и с виду прямо сгорая от желания. (Впрочем, увидев вблизи ее раскрасневшееся лицо, он убедился, что она в самом деле сгорает от желания.) Они все шли и шли. Сколько же можно идти? Жаль, поблизости нет никакой дешевой гостиницы, думал агент, хорошо бы подвернулся какой-нибудь тайный дом свиданий. Девчонка стала спускаться по косогору. Они шли уже довольно долго, а она даже слова ему не сказала, — может, ненормальная, подумал агент. Но глаза девчонки — она иногда поглядывала на него — были вполне нормальные, ясные и искренние, глаза человека, решившегося на важное дело.
Идущая вниз дорога
Сейчас в низине, поросшей редкой травой, стоят засохшие мощные стебли мисканта и тростника. По этой-то вязкой низине, превращенной сухостоем в лабиринт, бегут изо всех сил мужчина с окровавленной головой и прикованный к нему мальчишка. Глубокая ночь. Они бегут, продираясь сквозь сухой мискант и тростник, и мальчишка, чтоб освободиться, достает нож и пытается отрезать себе руку. А сзади, сквозь густые заросли, вопя, несется банда...
Отрезать самому себе руку! Отрезать себе руку ножом. Это вовсе не то, что просто отрезать руку, — тут начинаются другие понятия. Так размышлял агент, мчась по зыбкой влажной земле. Осьминог пожирает самого себя. Щупальце осьминога, отторгнутое внешней силой, вырастает заново, а сожранное им самим — не восстанавливается. Значит, для примитивного сознания осьминога самопожирание — вдвойне, втройне страшное решение. Мальчишка решился отрезать себе руку ножом, отвергнув в своей отчаянной смелости саму идею возрождения. Решился, терзаемый страхом более сильным, чем боязнь, что рука никогда не восстановится, понимая, что, отрезав себе руку, он рано или поздно должен будет расстаться с бандой, и эта боль доставляла ему больше страданий, чем причинила бы ножевая рана. К горлу Исана подступила рвота. Он то и дело поглядывал на свою руку, с трудом пересиливая желание снова и снова удостовериться в ее существовании. Он старался изгнать из своего сознания все ножи, какие могли найтись в убежище. «Может быть, прикованный к агенту наручниками мальчишка был просто пьян?» — спросил он тогда, и полицейский, представитель того типа людей, которые признают в своей болтовне только одностороннее движение, ответил: «Чего? А какое это имеет значение, пьяный, не пьяный?» — и продолжал свой рассказ. Но разве действительно не имело никакого значения, пьяным или трезвым был мальчишка, хотевший отрезать себе руку, чтобы освободиться от наручников? Если бы обезумевший от страха и отчаяния мальчишка в ту минуту действительно был пьян, перед ним наверняка замерцала бы надежда, хоть в виде вздымающейся по опаленному пищеводу рвоты. В опьянении отрезать себе руку не так уж страшно. Решение мечущегося между истерическим возбуждением и отчаянием подростка позволяло ему вонзить нож себе в руку, которая во хмелю казалась ему чужой. Но Исана почувствовал в своих построениях, так легко и просто все объяснявших, серьезный изъян. Если даже допустить, что мальчишка был пьян, полицейский все равно не мог не заметить: мальчишка догадался, что хочет сделать с ним полицейский, волочивший его за собой, и сжался в комок. Вот что это был за мальчишка.
«Пусть меняется время, пусть меняется общество, мы все равно будем это делать. И в коммунистической, и в любой другой стране мы будем и проституцией заниматься, и всем прочим». Перенеся всю тяжесть своего тела на ноги, покоившиеся в земле, Исана встал со стула. Ноги, точно живые корни, ушли неглубоко во влажную землю — этот тонкий, едва заметный покров земного шара. Требовались немалые усилия, чтобы вытащить из земли корни, подняться по железной лестнице и подойти к окну-бойнице на первом этаже.