Очаг на башне
Шрифт:
– Теленок-то теленок, а дятла твоего чуть не перевербовал, ты сам рассказывал.
– Да, было что-то… А! Он ему отбитые в армии почки пообещал вылечить посредством успешного завершения работ. Можно понять.
– Вылечил?
– Мабуть, и вылечил бы, да воз и ныне там… Наоборот, лекарь с воза давно спрыгнул… Я уж его и потерял, признаться.
– А он обиделся и решил о себе напомнить.
– Похоже на то. Может, конечно, это действительно чистая уголовка, но проверить надо. Прости-прощай мой бутерброд!
– Хочешь, я тебе прихвачу? С икрой, с карбонатом?
– И с икрой, и с карбонатом… Спасибо, живописец.
– Не за что. Любуйся на здоровье.
Васнецов ушел, оставив распечатку – "Мне уже не надо, я все просмотрел", – а Бероев вернулся за стол и принялся почти без запинки нащелкивать на клавиатуре – клавке, как все они теперь с гордой небрежностью говорили, постепенно начиная ощущать себя продвинутыми пользователями –
Да; с этой лабораторией он имел в свое время немало головной боли. Курируя весь институт, он попервоначалу на вайсбродовских мечтателей и внимание-то не очень обращал, в институте занимались проблемками, казалось бы, и более серьезными. Во всяком случае, более практическими. А тут биоспектралистика какая-то, волновая диагностика, борьба с биологическими последствиями радиозашумления среды… Если бы не Вадик Кашинский, Бероев, возможно, и не обратил бы внимания на этого Симагина, который ни карьеры не делал, ни от овощебаз не уклонялся, штаны просиживал, как ненормальный – словом, был самой, пожалуй, незаметной фигурой в коллективе. Вайсброд – руководитель и зачинатель, ученый с мировым именем, старый еврей твердокаменной советской выпечки, хлебом его не корми, дай только послужить Родине; естественно, все время за ним глаз да глаз. Карамышев – серьезный работник, Талант, очевидный кандидат на место Вайсброда, когда тот сойдет с круга. Конечно, под неусыпным… Юная красотка Вера Автандиловна. Чрезвычайно общительная и обаятельная, попробовали было ее даже к делу приспособить, но на контакт не пошла… родственники в Грузии, а уже к концу перестройки, когда грузины принялись бухтеть о независимости, этот фактор, прежде совершенно не значимый, стал обретать вес; Бероеву ли не знать! Под колпаком красотка… Технарь Володя, золотые руки, сын все время болен, а лекарства дороги – мало ли, что он там из лабораторного имущества намастерит своими золотыми руками и загонит невесть кому, чтобы на лекарства хватало… значит, иди, Бероев, и смотри. В оба. Ну, и все остальные – тоже с каким-нибудь настораживающим изъянчиком. А Симагин – что… ученик Вайсброда, преданная собачонка при учителе, бегает, суетится, высунув язык. Служи! Служит…
И вдруг – стремглав! Ни с того ни с сего! Оказывается, Симагин этот – уже не собачонка при учителе, а его правая рука, фонтан идей, скромный гений, и вокруг него все вертится. За какой-то год! Конечно, пришлось его как следует попросвечивать. И, что самое забавное, он в долгу не остался и на целых семь, а то и восемь месяцев совершенно нейтрализовал абсолютно преданного и даже со вкусом, с удовольствием, не за страх, а за радость обо всех сообщавшего все гадости и подозрительности Вадима Кашинского. Как он это ухитрился – Кашинский поведал лишь годом позже, да и то с той поры все его доклады, рапорты, рассказы и байки обрели какую-то невнятность; и невнятность эту не удалось изжить, даже когда Вайсброд в сентябре девяносто первого сошел-таки с круга, ляпнулся-таки со вторым инфарктом – и не без активной помощи Бероева именно Кашинского, а не какого-нибудь Карамышева или Симагина, удалось провести через дирекцию института в завлабы… Как потом сдержанно охарактеризовал Кашинский причины своей попытки сменить хозяина и вместо бероевской задницы начать лизать симагинскую: "Я ему поверил". – "А почему же опять разуверился?" – издевательски спросил тогда Бероев. Кашинский сумеречно глянул на него, тогда еще майора, из-под реденьких бровишек и ответил глухо: "Смеяться будете… но мне плевать. Жена ему рога наставила с его же приятелем. Так говорят. Все знали, с кем, только он не знал. И унижался, бегал за ней… как пальцем деланный. Такой человек ничего не сможет".
Чутье стукача не обмануло. Весь фонтан идей кончился пшиком; весь энтузиазм, длившийся года три, если не четыре, сошел на нет. Сенсационные намеки Кашинского о том, что Симагин надеется разработать методику, которая окажется чуть ли не заявкой на создание биологического, или, лучше сказать, биофизического, оружия, не оправдались ни в чем. В ту пору много говорили о психотронике, уж так ее все жаждали… Как в хрущевское время, помнится, бредили термоядом; казалось, год-два – и в дамки! Ан нет… И тут – ан нет аналогичное.
После того как поснимали и пересажали перестройщиков и демократов, вконец расхлябавшееся финансирование института удалось немного улучшить, но и это не помогло. Вайсброд, калека, доживал дни свои, ничем, кроме таблеток, не интересуясь; Симагин уволился, потом Володя перешел в какую-то полузакрытую фирму при Гатчинском горкоме, заколачивал там от души, втрое против прежнего, и каждый выходной, как и положено золоторукому советскому работяге, надирался до посинения; лаборатория, хоть и влачила еще существование, не привлекала уже ни малейшего внимания курирующих организаций, разве только самое формальное. Конечно, сверхоружие стране бы сейчас очень не помешало –
А он – вон что отчебучил.
Подоспели подробности. И были они настолько жуткими, что Бероев даже как-то поежился, не вполне веря дисплею; да не может быть. Тихоня Симагин? Но и отчество и адрес, и фотоморда, любезно срисованная милицейским сканером с найденного при обыске квартиры симагинского паспорта и теперь предоставленная в распоряжение Бероева в углу экрана – все совпадало.
С ума он сошел, что ли?
Подробности были жуткими, но совершенно не исчерпывающими: чистая фактография, и вдобавок устаревшая уже часов на пятнадцать. А еще они были какими-то… Бероев несколько секунд не мог, вернее – не решался подобрать слово, потом решился-таки: какими-то подстроенными. Так лихо ментяры прошли по цепочке за считанные полтора-два часа: и записочка им, да еще такая, понимаешь, тщательная, с именем, с фамилией, с мотивом – прямотаки Лев Толстой в Ясной Поляне, а не истекающий кровью пьяндыга с беллетристическим уклоном; и график занятий им прямо на столе на видном месте, и труп девчоночки, светлая ей память, еще, можно сказать, ножками подрыгивает… Интуиция? А хотя бы? Но – проще: ни во что хорошее, подумал Бероев, я давно уже не верю. Даже в такое хорошее. Если тебе кажется, что тебе не везет, значит, у тебя все в порядке. Но вот если вдруг показалось, что тебе везет, значит, кто-то водит тебя за нос и куда-то собирается за этот нос привести и сунуть им в какое-нибудь дерьмо. Если следствию с самого начала такая пруха – грош цена этому следствию.
Бероев посмотрел на часы. Начало третьего, менты сейчас землю роют, вероятно. В конце дня надо их встряхнуть и выяснить в подробностях, что на самом деле произошло и что они за сутки следствия наковырять успели. А пока… Ах, Симагин, Симагин, как ты меня подвел.
Или – тебя подвели… под монастырь? Зачем? Кто это у нас такой ушлый завелся в городе? Вспоротым писателям посмертные записки подбрасывает – написанные, заметьте, собственным же писательским почерком, хотя и несколько искаженным по вполне уважительной причине: агония ж у меня, начальник, оттого и чистописание хромает! – не оставляя при этом ни малейших отпечатков, кроме как отпечатки самого же писателя… А нож? Ой, не могу, голубь сизокрылый Симагин с бандитской финкой!
Так что же – я идиот, что перестал брать его в расчет? А кто-то, значит, оказался не идиот? И теперь пытается таким образом из Симагина что-то выцедить? Или, по крайней мере, думает, что из него есть что цедить?
Ах, Бероев, Бероев! Таких ошибок у нас не прощают. А ежели проштрафитесь, и начнут вас ковырять… и выяснится ваш тщательно скрываемый грех… не грешок, а по нынешним временам именно Грех, самый, можно сказать, смертный… то и будет вам смертный… приговор. И страну разваливал не я, и не скрывал я ничего, а просто в ту пору, когда я поступал на работу, никого это не интересовало – но теперь, если вдруг всплывет и вспомнится, что офицер КГБ, курирующий более чем серьезные темы, скрыл – то есть вовремя сам не напомнил руководству, что его надо вышвыривать в отставку – факт наличия родственников за границей… пусть даже этой границе от роду и пяти лет не исполнилось… М-да. Боль моя, ты покинь меня. Лагерь? Может, и лагерь. Но все равно. В лагере бывший сотрудник органов не живет дольше первой же ночи. Мне ли не знать.
Бероев поднял глаза от дисплея. С левой стены на Бероева хоть и понимающе, но пронзительно и сурово глядел Андропов. Пока не попался, говорил его взгляд – работай. Попадешься – значит, плохой работник, а значит, и не нужен ты нам. С правой – ничего не выражающими маленькими глазками буравил Генеральный секретарь ЦК КПРСС, первый по-настоящему всенародно избранный президент Российского Советского Союза товарищ Крючков. А сзади – можно было и не оборачиваться, все равно на затылке как бы лежала раскаленная чугунная гиря – уставился, будто прицеливаясь, висящий прямо над головой железный Феликс: прогадил сверхоружие, Бероев?
Ну нет. Так просто я не дамся. Я это дело проясню.
Может, конечно, у страха и впрямь глаза велики, и не состоявшийся гений и в самом деле попросту свихнулся? В это я готов поверить. А вот в чудеса вроде записок и графиков… нет.
Бероев потянулся к телефону.
В дверь просунулся – и опять без стука, черт бы его побрал! – Васнецов. Сказал удовлетворенно:
– Ага. Уже на проводе. С кого стружку снимаешь?
Бероев сдержался. Даже положил трубку обратно. Повернулся к двери на своем головокружительно вращающемся кресле и сделал улыбочку.