Очарованье сатаны
Шрифт:
– Д-а-а… Ничего не скажешь. Интересные сны тебе снятся. Очень интересные, – повторил Тарайла. – От таких снов любой надрался бы до одурения. Но ты не расстраивайся – скоро Литва отвоюется, приколотишь над дверью вывеску “Юозас Томкус – мужской портной. Все шьет и все латает” и возьмешься за старое ремесло. Жизнь войдет в колею, и мы начнем жить и спать спокойно без выстрелов и стуков в дверь, без евреев и без русских. А если Бог смилуется, и без наших освободителей – немцев.
– Дай Бог, чтобы было именно так, как вы говорите, – пожелал себе
Тарайле Томкус.
– А ты что – не веришь? – напрягся Тарайла.
– Верю, верю. Но не может ли, понас Тадас, случиться так, что евреев не будет, русских не будет, немцы уберутся восвояси, а кошмары останутся?
– Тот, кто крепок духом, справится и с кошмарами, – сухо промолвил
Тадас. – Есть еще вопросы?
У Томкуса всегда было великое множество вопросов ко всем на свете, но он из предосторожности не осмеливался задавать их.
– Спрашивай! – подхлестнул его Тадас.
– Я хотел у вас, понас Тадас, спросить, что делать с
Семеном-Симонасом? Туткус говорит, что его надо порешить.
– С кем, с кем? Кого порешить?
– Старого безумца Семена-Симонаса. Вы его, понас Тадас, наверно, не раз видели, когда проезжали через развилку Мишкине – Паэжереляй. Он на обочине дороги ждет Мессию. Боится, чтобы тот по ошибке вместо
Мишкине не свернул в Паэжереляй. До войны крестьяне по пути на базар всегда останавливали на развилке лошадей и подкармливали его, а евреи, те показывали его своим заезжим американским родичам как достопримечательность.
– А что, по-твоему, с ним надо делать?
Томкус пожал плечами.
– А ничего. Разве что пожелать удачи. Чтобы дождался того, кого ждет. Мы же с тобой ведь тоже чего-то или кого-то ждем.
– Но Прыщавый Семен – еврей… Последний еврей Мишкине. Правда, он и сам об этом вряд ли уже помнит и сейчас похож скорее на придорожное распятие или на высохшее дерево, которое скрипит на ветру и того и гляди рухнет…
– Ну и пусть себе скрипит! Опасаться надо не больных безумцев, а здоровых, которые забрасывали цветами танки с красными звездами. А этот Семен, наверно, даже понятия не имеет о том, какое нынче столетие, и солнца с Востока он не ждал.
– Он ждал Мессию, – поддакнул Томкус. – Значит, не трогать.
– Не трогать, – сказал на прощание Тарайла и, одернув френч, проводил Юозаса до дверей. – А с переездом не мешкай. Иначе останешься с носом. В случае надобности грузовичок подбросим.
Юозас кивнул.
Грузовичка не понадобилось. Томкус и его мать Антанина жили скромно и бедно – весь скарб можно было за один рейс перевезти на самой обыкновенной телеге. Но богобоязненная Антанина наотрез отказалась переезжать с окраинной Кленовой улицы на Рыбацкую.
– Я останусь тут, – заартачилась она.
– Но почему? Там и места больше, и к костелу ближе, – уговаривал ее
Юозас. – Если мы в эту квартиру не въедем, другие ее займут.
Банквечеры туда уже никогда не вернутся.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю.
– Возвращаются,
–
Господь Бог в наказание подселяет их к живым, к тем, кто повинен в их смерти.
– А я, мам, никого не убивал…
Томкус не ожидал, что разговор примет такой оборот. От богомолки-матери он таких слов никогда не слышал. Она целыми днями напролет сидела в избе, кухарила, что-то вязала, вышивала, латала, чинила или читала стократно прочитанный от корки до корки молитвенник, в котором все заповеди, как считала Антанина, написаны под диктовку Господа ангелами-писарями, обученными Всевышним грамоте и реющими над грешной землей.
– Если хочешь, – смягчилась она, – переезжай сам. Женишься, приведешь на новую квартиру жену, у вас пойдут дети, а мне и тут хорошо… Я привыкла спать в своей постели, на своих подушках и под своим одеялом.
– Что за беда? Возьмешь все с собой. И настенные коврики с вышитыми лебедями. Все, что тебе дорого, – искушал он ее.
– Всего, Юозук, с собой не возьмешь. Тут твоя люлька стояла, там, за окном, отец после рыбалки свои сети сушил. Переезжай сам. А я к тебе по воскресеньям буду прямо из костела в гости приходить, а когда жена твоя родит, буду внуков нянчить. Но отсюда я никуда не уйду.
Тут всю жизнь прожила и, когда Господь призовет меня вязать Ему шерстяные носки и рукавицы, хочу, как твой отец, в этой избе спокойно умереть. Ведь под своей крышей и умирать легче…
Уломать ее было невозможно. Тихая и суеверная, она обладала на редкость твердым характером, не меняла своих мнений в угоду обстоятельствам. Антанина открыто корила сына за то, что он забросил свое ремесло и взялся не за свое дело. Она уверяла, что “иголка и ножницы больше ему к лицу”, чем винтовка. Мол, никто в их роду оружием себе на пропитание не добывал.
– Это грех. Грех.
Его порой и самого охватывало странное чувство сожаления о том, что он бросился с головой в роковой водоворот событий и теперь делал не то, что ему хотелось бы, а то, чего от него требовали. Но Тадас
Тарайла успокаивал его, говоря, что зло и несправедливость невозможно искоренить без того, чтобы самим не сотворить зло.
Господь Бог, мол, простит нам наши грехи, которые мы совершили скорее от отчаяния и унижения, чем из мести.
Томкус старался не задумываться над такими сложными вещами – Господь
Бог был далек, а новые власти близко. Разве он, Юозас, виноват, что так уж заведено на свете: если угодишь Богу, то непременно прогневаешь власть?
Чтобы не обидеть мать, отказавшуюся перебраться на новую квартиру, и
Тадаса Тарайлу, его к этому подталкивавшего, Юозас принял Соломоново решение – кушать в избе на Кленовой улице, а спать и работать на
Рыбацкой.
Юозас и впрямь стал ночевать в осиротевшем доме Гедалье Банквечера, но ложился не в его широкую, аккуратно застеленную двуспальную кровать, а на тахту, где до того, как отправиться на хутор к