Очередь
Шрифт:
— Бабки когда нести?
Сверху посыпалось битое стекло, и на землю пролилась темнота, как будто в парке разом наступила осень. Шрам у Степана под глазом исчез, лицо растворилось в самодовольном облачке папиросного дыма. В отсветах ближайших окон Александр видел, как его знакомец, откинувшись на спинку скамьи, достал из-за пазухи бутылку.
— Тебе, так и быть, отсрочку дам, — сказал Степан. — На неделю. Глотнешь?
— Нет, я пойду, мне в очередь заступать.
— Далась тебе эта очередь… Ладно, охота будет — к ночи забегай, а я еще тут покантуюсь. Эти дни носился, как лось, — имею право расслабиться, воздухом подышать.
— И это правильно, — сказал Александр. — Спасибо, брат. До скорого.
Чтобы не рисковать добытым из-под полы товаром,
Тут дверцы лифта нервно дернулись в стороны, и Александр, все еще поглощенный надписью, ступил на лестничную площадку и едва не сбил с ног незнакомую тетку в нелепом глянцевитом платье. От неожиданности у него разжались пальцы, что-то твердое упало на бетонный пол с отвратительным хрустом, а тетка захихикала, затараторила несуразным, по-девичьи высоким голосом:
— Ой, Саша, это ты, а я пройтись решила, там тебе котлетки холодные…
Но створки уже застонали и начали судорожно, с усилием смыкаться, как старческие челюсти, медленно сжевывающие кошмарное видение его матери: наштукатуренное, лоснящееся лицо, мохнатые, как паучьи ноги, ресницы с комками туши, отечные белые лодыжки в шелковых чулках, неумело намазанные губы, которые не переставали ему улыбаться, — все это на один миг зависло в болезненном свете кабины, а в следующий миг исчезло, свелось к узкой расщелине света между дверцами, поползло вниз, вниз…
Как безумный, он стал шарить в кармане, нащупал ключи, ворвался в квартиру и ринулся к себе в комнату, где торопливо осмотрел пластинку в свете лампы. Дорожки пересекала жуткая царапина; вероятно, с самого начала ее там не было, но он бы за это не поручился. Отчаянно трясущимися руками он стал засовывать пластинку обратно в конверт, сделал неловкое движение — и вновь услышал виниловый треск. Пластинка легла на письменный стол; погасив свет, Александр выскочил из дому.
Матери на улице уже не было. Он шел решительным шагом, словно хотел оставить далеко позади последние полчаса своей жизни, и оказался возле киоска незадолго до десяти, к роспуску вечерней смены. Отец еще не ушел; он помахал Александру из очереди, потом обернулся к кому-то, стоявшему рядом, что-то сказал и двинулся ему навстречу широкой, нетерпеливой походкой. На углу они поравнялись.
— Ты рано. Не дождался меня в парке? — быстро, вполголоса заговорил отец. — Достал?
Александр взглянул на него с удивлением.
— Как ты… Я не знал, что ты водишься с… Ладно, проехали. Да, достал. У меня в комнате, на столе. Возможно, там… проскок небольшой. Деньги нужно отдать не позже…
Отец стиснул его так крепко, что он поперхнулся словами.
— Спасибо, Саша. Деньги я найду. Если тебе от меня что понадобится — только скажи.
Софья ждала на соседней улице.
— Ой, Сергей Васильевич, прямо не верится, — сказала она. — Если честно, я уж стала думать, что пластинки никакой и нет… а разговор тот мне приснился, что ли…
Засмеявшись от облегчения, он легко тронул ее за локоть. Они пошли быстрым шагом, хотя и не самой короткой дорогой: темный парк, откуда доносился пьяный гогот, перемежаемый бесстыдными криками, они оставили в стороне. Другого места не могли найти для своих игрищ, думал Сергей, терзаясь неловкостью, и старался не смотреть на Софью, пока крики, сменившиеся стенаниями, не утонули в ночи. Добравшись до дома, он впустил ее в подъезд и оставил возле почтовых ящиков, а сам, нервничая, прокрался в квартиру, придумывая какую-нибудь правдоподобную отговорку для жены. Жена, однако, даже не вышла из спальни — наверное, опять легла пораньше, а пластинка оказалась
Всю дорогу до ее дома они почти бежали, не произнося ни слова. У него было такое ощущение, будто знакомые улицы растягиваются гармошкой; его нетерпение стонало тягучей нотой, а мысли метались взбудораженным, встревоженным роем. Наконец добрались. Раз, два, три, четыре… но теперь отзвуки их шагов сливались воедино, входная дверь у него под рукой каким-то чудом сделалась податливой, и вот они уже проходили из равнодушной уличной тьмы во тьму чарующую, домашнюю.
Она вызвала лифт. Ему представилась тесная, заплеванная клеть, тряский пол в окурках, невольное сближение — и он снова занервничал, смешался; Софья между тем давила на кнопку, но безуспешно: после долгой, напряженной минуты стало ясно, что лифт застрял где-то наверху.
— Ничего, на четвертый этаж можно и пешком, — заговорила она. — Вы уж извините. Аккуратно, тут лампочка перегорела.
Держась за перила, он вслепую двинулся за ней; ее силуэт то растворялся в лестничной темноте, то маняще всплывал на фоне узкого, бледного оконца пролета — и растворялся, и опять всплывал. С каждой одолеваемой ступенькой он чувствовал, как все ближе и ближе подступают к нему многоликие ночные таинства, простые и неизбежные, как само дыхание, — пусть даже это и было его собственное немолодое дыхание, тяжело заполняющее легкие, пока он карабкался все выше и выше; и одновременно — и не менее заманчиво — по мере того, как он поднимался, прижимая к груди сумку с драгоценной ношей, пересекая полосы света от все более отдаленных уличных фонарей, оставляя ночной город далеко внизу, он наконец начал представлять себе течение незнакомой еще мелодии Селинского — тот восторженный подъем от ноты к ноте, тот редкий, головокружительный миг ликования, который он любил превыше всего, когда казалось, что само его естество вырывалось наружу и летело вслед за этой пронзительной безудержностью, а все невыразимые, бессловесные чувства, все забытые стремления его души находили выражение, обретали язык, живой, идеальный, всепрощающий, вольно текущий в ином измерении, там, где красота неизбывна, как воздух, а будущее — это просто чистое время, бесконечное время, способное вместить все и вся: все надежды, какие он когда-либо лелеял, все великие свершения, каких он когда-либо хотел добиться, все сны, какие он забыл наяву…
— Запах, не обессудьте, — обернулась к нему Софья. — Кошки, сами понимаете.
Он вздрогнул, оступился, едва не рассмеялся и, поскользнувшись на чем-то рыхлом — похоже, на гнилой картошке, — тяжело рухнул коленями прямо на свою сумку.
— Не ушиблись? — Блеснув глазами в полумраке, она бросилась к нему, чтобы помочь встать — трепетный, встревоженный ангел с бледной голубизной на висках.
— Все в порядке, все в порядке, — выговорил он, поднимаясь с чопорным достоинством.
Когда он всей тяжестью осел на пол, под ним определенно что-то хрустнуло, но он старался об этом не думать.
В дверях она приложила палец к губам и шепнула:
— Поздно уже, все спят.
Он не понял, кого она имеет в виду: то ли жильцов соседних квартир, которым ни к чему знать о ночном посетителе, то ли своих близких.
Следом за ней он ступил в темноту, и там их руки соприкоснулись. Он стиснул ее пальцы, и ему в ладонь больно впилось ее кольцо, а обволакивающая их темнота закружилась все быстрее и быстрее, запульсировала в такт непомерным ударам его сердца; но ее рука противилась его напору, увлекая его вперед. Сдавшись, он двинулся за ней, огибая углы невидимых шкафов и кресел; отбившийся луч с улицы бегло намекал на поблескивание многочисленных рам — на стенах явно висели картины, благородные, исполненные в богатых медовых тонах картины, которые ему вскоре предстояло увидеть при свете дня, — и горб одеял на диване, где, вероятно, спал ее отец и видел во сне мягкие тапки, баночки домашнего варенья и другие незамысловатые отрады спокойной старости…