Очерки Москвы
Шрифт:
— Сигары, папиросы хорош! — крикнул какой-то мальчишка.
В чулане послышались новые вопли и ругательства.
— Ну, подходи, подходи смелее! — понукали друг друга полицейские. — Приготовьте веревку-то, чтоб сразу накинуть на него… Вишь ведь зверь какой… Ну, подходи!
Я поспешил уйти от этой сцены и пошел на дачу Васйлья Васильевича.
Там другие сцены: в передней меня встретила мать Лизы и, по-видимому, доктор, которому она подавала шинель.
Ну, уходил-таки он его! — говорил он. — Поубавил ему веку, пожалуй, и не встанет.
Старуха причитывала и притворно плакала.
Я прошел в комнату Васйлья Васильевича… Тут я встретил Лизу, с такими же, по-видимому, притворными
— Что, Лиза, уходили старика?
— Ну, вот и уходили, я-то чем виновата…
— Можно его видеть?
— Ступайте.
Я вошел в следующую комнату — спальню Васйлья Васильевича; там он лежал в своей постели, высоко обложенный подушками, около него на полу стоял таз, наполовину полный кровью; он глядел совершенным мертвецом.
«Плохо дело!» — подумал я и подошел к нему. Он силился подать мне руку… Я сел около него на постели.
— Я… я… я все ему высказал! — проговорил он мне слабым голосом…
Старик с трудом дотянул до осени; в первых числах октября он переселился туда, где его чистая, искренняя любовь, вероятно, лучше поймется. По духовному завещанию все свое имущество он оставил Лизе. Она, по его смерти, сошлась с кудрявым Иваном, и, говорят, где-то сняли овощную лавку. Меня уверяли, что вся эта история, побои насмерть и ее связь со стариком была стачка между ними, и может быть, да и вероятно, они и до сих пор преспокойно поживают да добра наживают: у нас таким людям везет.
Ну, читатель, не знаю, доволен ли ты моей идиллией, я вместе с тобой хотел на время позабыться в «красных вымыслах», а рассказал тебе грустную историю; хотел напомнить карамзинскую Лизу, а нарисовал Лизу современную… Свалим эту вину на время: кто же, в самом деле, виноват, если оно задает такие грустные тоны!
КУПЕЧЕСКАЯ ДОЧКА И МАТУШКИН СЫНОК
Местность от Смоленского рынка, как известно москвичам, довольно круто спускается к Москве-реке и Драгомиловскому мосту. Местность эта, разделяющаяся на две дороги, — одну к Плющихе и к Девичьему полю, другую к Драгомиловской слободе, составляет как бы край города, но весьма населена, оживлена бойким рыночным движением и очень красива… Особенно хорош вид с так называемой Замятинской горы, которая футов на тридцать подымается над Москвою-рекой и открывает на обширном расстоянии виды и ландшафты один другого прелестней: вправо рисуется крутой берег Москвы-реки с лепящимися на нем строениями, из которых некоторые держатся на сваях, как бы в Голландии, и смотрят весьма красиво, хотя, наверное, в них некрасиво жить; старинной, готической архитектуры церковь Благовещения на Бережках белым силуэтом, блестящими главами и черными впадинами окон стоит над этими строениями; на горизонте тянутся сплошной темной массой Воробьевы горы, с своими высокими елями, а внизу извилисто течет Москва-река — вид прелестный, хотя — говорю с полною уверенностию — немногие из москвичей знают его. Другой соперник ему, хотя в другом жанре, — это вид из Кремля, спускаясь к Боровицким воротам, тоже на Москву-реку, на прелестнейшую картину Замоскворечья, с одной стороны, правый берег Москвы-реки, с другой… Фотографу нечего делать с этими видами, они особенно хороши теми красками, неуловимыми для него очертаниями и поддадутся только краскам и кисти… Но у последнего ничего общего с моим маленьким романом, который начался среди первой обстановки.
На углу конца Смоленского рынка и начала Плющихи, против церкви Смоленской Божией Матери, в начале сороковых годов стоял небольшой деревянный дикенький дом и в этом доме была овощная лавочка. Дом этот был мой, а лавочку нанимал у
Никон Федорович был замечательно добрый и мягкий человек, что вообще нечасто между нашим простонародьем, кроме того, он был человек созерцательный и любил природу, и я нередко встречал его под вечер пред тем видом с Замятинской горы, который я очертил вначале… Стоит, бывало, и смотрит…
— Что, Никон Федорыч, — спросишь его, бывало, — любуетесь?
— Да, батюшка, вот смотрю и не насмотрюсь на Божью красоту — на душе-то от нее таково сладко становится; оторвешься эдак сюда от наших мотыжных дел, ну и отдохнешь…
И действительно, лучшим удовольствием его, к неудовольствию жены, была эта прогулка; иногда любил он также пройтись на Драгомилово кладбище, куда нередко брал с собою дочь свою Варю, хозяйка же его оставалась в лавке…
Жена, или хозяйка, Никона Федоровича Анна Тимофеевна представляла собой довольно чистый тип московской лавочницы — бойкая на язык, задорная, она действовала в лавке шумней его самого, хотя, по-видимому, и уступала его всепримиряющему влиянию, когда он сам бывал в лавке; тогда она, в своей беличьей шубке с хвостиками, красовалась в дверях лавки, а покрасоваться ей было чем: баба была ражая, высокая, дебелая, что говорится, кровь с молоком, и притом чернобровая и черноглазая.
Иногда кроме этих лиц в лавке являлась еще дочь их Варя — девочка лет шестнадцати, которая ярко отделялась от всего окружающего трудно объяснимой в этом быту изящностию и бойким, смелым, веселым личиком, которое невольно располагало в ее пользу и по которому ее знали далеко в окружности.
Жили они довольно достаточно; Никон Федорыч был известен за человека честного, имел всегда хороший товар и дела его шли весьма порядочно. В воскресный день, бывало, ему отбоя нет от приезжих мужиков и весь двор запрудят то телегами, то санями, смотря по времени года.
Сам я не жил в этом доме и бывал в нем вообще не часто, только в последнее время стал я почаще навещать его, в намерении продать его и имел поблизости покупщика… Варю я редко видел: ее все как-то не было дома, и раз, встретивши, совсем не узнал ее — так она выросла и похорошела.
Увидал я ее в лавке: она зачем-то сошла к отцу; Никон Федорыч был в это время за прилавком и отсчитывал кому-то медь в сдачу.
— Никон Федорыч, что это за барышня приходила к тебе?
— Которая?.. — он продолжал отсчитывать медь.
— Ну, вот что сейчас-то была.
— Эта-то… Аль не узнал?.. Это ж Варенька.
— Это дочь-то твоя?
— Она самая.
— Ну, брат, совсем не узнал…
— Извините, что медью… серебрецо-то ныне редко, — отпустил он покупательницу и потом обратился ко мне: — Так не узнал?..
Никон Федорыч имел обыкновение, когда он разговаривал с своими близкими знакомыми или людьми, к которым он имел расположение, брать руку в свои полные и теплые руки и во все продолжение разговора он как-то гладил и грел вашу руку… Так точно он поступил и со мной.
— Так не узнал? — повторил он в другой раз.
— Да, выросла, похорошела… Премилая девушка!
— Да, братец, настоящая уже девушка — невеста уж, друг любезный, а за кого отдать ее теперь — и не придумаешь.
— Что же так? У тебя есть чем выдать.
— Не в том дело тут, не в деньгах… Давно я хотел поговорить с вами об этом деле. (Никон Федорыч говорил мне иногда вы, иногда ты, этим даже можно было угадать его настроение: когда он был серьезен, н всегда говорил вы.) Зайдите ко мне на минутку, сделайте милость, больно нужно переговорить с вами, да кстати и чайку попьем, вчера свеженького цибик получил).