Очерки поповщины
Шрифт:
Мало разумея грамоту, немного заикаясь и притом картавя, не мог он сделаться «мужем совести», но богатство и щедрость его заставили забывать природные недостатки. Угодники льстили ему, и Федор Андреевич, встречая отовсюду удивление своему «высокому уму», возмечтал, что он и в самом деле необыкновенно умный и даже деловой человек. Был он крайне честолюбив, всячески искал известности и почета и, полагая, что с большими деньгами все возможно, он, недавно бывший крепостным, захотел быть дворянином. В то время купцу можно было достигнуть дворянства посредством Ордена, и Федор Андреевич делал одно за другим значительные пожертвования на общую пользу, надеясь таким образом достигнуть дворянского достоинства. Дворянство сильного и богатого члена Рогожской общины Шелапутина не давало спать Рахманову. И вот он, не жалея быстро нажитых денег, сыплет их щедрою рукой на общеполезные дела, но вожделенный орденский крест как клад не дается, правительство считает неприличным сделать рогожского туза кавалером. [420] Для удовлетворения непомерного честолюбия Федора Андреевича оставалось одно поприще — среда раскола. Его «тайности» только и могли удовлетворить стремления Рахманова. Здесь ему, как ревностнейшему рачителю о древлеблагочестивой церкви, были и почет, и уважение, и первое место в собраниях. Здесь имел он значение,
420
Так, например, в 1840 году, во время голода, по вызову московского генерал-губернатора князя Голицына, составилась компания нескольких богатых московских купцов, с целью отвращения хлебного недостатка в столице и для продажи хлеба по уменьшенной цене. В этой компании приняли участие из православных: Куманины, Колесов, Алексеевы, из раскольников: Рахмановы, Шелапутин, Терентий Солдатенков и Василий Соколов. Они собрали до миллиона рублей. В 1841 году Федор Рахманов получил за это прямо золотую медаль на Владимирской ленте, а Алексею и Василию Рахмановым и Шелапутину было объявлено высочайшее благоволение. Рахмановы были представлены к орденам (которые, впрочем, в это время уже не приносили купцам дворянского достоинства), но комитет министров нашел, что хотя оказанная ими услуга достойна вознаграждения, но раскольникам менее вредных сект, к числу которых принадлежит и поповщинская, можно только за превосходную заслугу или общеполезный подвиг назначать награды, исключая орденов, которыми вовсе неприлично украшать их. Император Николай Павлович утвердил это положение комитета 25-го июля 1841 года («Собрание постановлений по части раскола», стр. 388). Рахмановы и их земляки Гречухин и Аллилуевы, а также Кулаковы имевшие перед голодным годом большие хлебные запасы, в то же время нажили огромные деньги: в покупке хлеб обошелся им по 80 к., а они продали его по 3 р. 80 к. Но своим, старообрядцам, продавали по своей цене, отчего еще более приобрели к себе уважение Рогожского общества и гуслицкого населения, куда даже отправляли хлеб для безвозмездной раздачи своим землякам («Статистическое описание Рогожского кладбища». Рукопись).
421
[Федор Рахманов заикался и картавил. Читая вслух молитвы, он вместо «благого и вернаго раба Твоего», произносил «блакого и вернаго раба», отчего и прозван был «Блаким» («Следственное дело о Кочуеве»).]
Видя со всех сторон уважение, доходившее до крайнего низкопоклонства, Федор Андреевич уже не ставил никого выше себя и с полною уверенностью говорил, что все Рогожское только им и держится. Из переписки Кочуева знаем, что Рахманов надменно говаривал на кладбище: «вы моим старанием и моими успехами только и благополучны, без меня вы бы не умели и к ставцу лицом сесть», а рогожские жители и жительницы низко за то ему кланялись и говорили со смирением: «точно так, милостивый благодетель наш, Федор Андреевич: только вами и дышим».
Приехав в Петербург, Рахманов подробно рассказал Громовым обо всем происходившем на рогожском соборе и стал с ними советоваться о том, как приступить к делу. Громовы не давали решительного ответа и не высказывали окончательного своего мнения. Окороков и Суетин совещались о том же предмете с Дмитриевым. Имя Авфония у всех было на устах. Много было говорено об его уме и начитанности, о знаниях его дел церковных, об его красноречии и о тех подвигах, которые он принимал на себя до поступления в Иргизский монастырь. Королёвские ждали его нетерпеливо, но он медлил, ибо не успел еще кончить записку для Мотылева и Белова.
В мае Кочуев с Кузнецовым приехали наконец в Петербург. Путешествие его в не виданную еще до тех пор столицу совершилось благополучно, если не считать неблагополучием свалившейся в ров подле шоссе кибитки с рогожскими грамотеями. В Петербурге Кочуев был встречен с распростертыми объятиями всеми важнейшими членами Королёвского общества. Молва об его подвигах, рекомендательные письма уважаемого королёвцами Силуяна, отзывы Рахманова, Окорокова и Суетина — отворили ему двери во все старообрядские дома Петербурга. Всякому прихожанину Королёвской моленной желательно было хоть посмотреть на знаменитого подвижника и «страдальца за старую веру», обладающего редким знанием старинных уставов, искусным пером и необыкновенным даром слова. Громовы приняли его с особым уважением и любовью. Кочуев водворился в их доме. Они стали смотреть на Авфония как на человека, воздвинутого самим богом на спасение и восстановление бедствующей церкви древлего благочестия.
Вот он, бедный горбатовец, еще недавно закупавший небольшие партии сухого судака, воблы и коренной рыбы на низовьях Волги, еще так недавно державший проповедь в лесах, безмолвствовавший в Жигулях и юродствовавший в Симбирске, широковещательно разглагольствует в громовских роскошных комнатах, ходит по мелкоштучному паркету и дорогим коврам, среди тропических растений, при свете только что появившихся тогда у нас карсельских ламп. Ему, еще недавнему бедняку, ходившему босиком, в одной рубашке по Симбирску, с благоговением внимают одни из первейших богачей Петербурга. Кочуев прислуживает в моленной отцу Василию, Кочуев ведет умную беседу с Великодворским и Чистяковым, Кочуев услаждает душеспасительными словами Елену Ивановну, о Кочуеве все толкуют, все оказывают Кочуеву глубокое уважение.
Громовы с живым сочувствием приняли проект Кочуева, но по наружности отнеслись к нему как к делу невозможному и рогожским послам наотрез отказали от содействия рахмановским затеям. Но они хитрили. Сергей Григорьевич о предложении московских послов сказал Алексею Великодворскому. Этот одобрил проект, но, успев в короткое время узнать вдоль и поперек и Кочуева и Рахманова с Суетиным и Окороковым, посоветовал Громовым отклонить на первое время от дела московских богачей, а Авфония Кузьмича удержать при себе. Рахманов гордился своим делом, как будто оно было уж сделано, и был неосторожен, рассказывая слишком многим старообрядцам о московском предприятии. Таким образом, благодаря его излишней разговорчивости, дело могло огласиться, как уже и огласилось было в Москве. Великодворский справедливо опасался, что таким образом намерения старообрядцев могут сделаться известными правительству, которое, конечно, примет строгие меры, чтобы уничтожить затею в самом ее начале. Для этого он и предполагал отстранить до поры до времени участие в деле
Оскорбившийся Рахманов излил досаду на Кочуева и Кузнецова и, по обыкновению, стал «началить» их. «Куда вам, дуракам, против меня идти? Я знаю, что надо делать, вы должны меня во всем слушаться. А вы с Громовыми заодно. Что бы вы все без меня были? Только моими стараниями и успехами вы и были благополучны. Без меня вы и к ставцу лицом сесть не умеете». Кочуев с Кузнецовым о нападках «Блакого» писали на Рогожское кладбище одному из уставщиков, Петру Осиповичу Смыслову, державшемуся партии Царского. Смыслов, не подозревая хитрости Кочуева, считал его искренно перешедшим на сторону Царского и отвечал шутливым письмом, советуя вооружиться терпением и сказать напрямки Рахманову, что пора его прошла, что разумные люди взяли верх над тщеславными богачами и что в Москве всё переходит на сторону противную «Блакому». [422]
422
Вот отрывки из письма Смыслова, от 9-го июня 1832 г., из Москвы (подлинник в «следственном деле о Кочуеве»): «Ох вы, мои доблии страстотерпцы, претерпевшие страшное поражение от падения вашего в канаву. Читая письмо ваше, усматриваю ваше несчастие, еще в пути вас постигшее, — не мог удержаться от смеха… ох бишь, извините, от сердечного соболезнования вашего несчастия. Как это вы, сердечненькие, спятили с пути истинного и упали в канаву! Радуюсь, что скоро восстали и исправились. Вижу также, что вы ненавидимы и претерпеваете от одного Блакого и верного раба повсечасно жестокие выговоры за московские события — ну, что делать? Я уверен, что у вас еще и сверх оного неудовольствия еще остается много терпения. Также он проповедует большую потерю вообще всех старообрядцев, и будто бы мы стараниями и успехами его были только и благополучны, а без него теперь будто уже и не умеем сесть к ставцу лицом. Ах, он окаянный! Как он мог произнести такие слова, которые покроют вечным стыдом их только самих? Скажите ему, что лук сильных изнеможе, а не могущие уже препоясашася силою… Он (Бог) ныне скинул с глаз людей ту мрачную завесу, которая препятствовала многим видеть свет истины… О Бозе сотворим силу и тою расколотим злобные и коварные замыслы всех богачей, стужающих нам… Насчет московских обстоятельств нового ничего нет, только более разговору в противную сторону Блакова и верного раба… С началом (Петрова) поста нынешнего хотят приступить к избранию новых попечителей».
Рахманов, обращаясь в среде королёвских старообрядцев, с каждым днем чувствовал свое положение более и более неловким. В Петербурге ему не угодничали, не кланялись, не удивлялись «мудрым речам» его и от предприятия, которым он думал навеки прославить свое имя, отказались равнодушно, иногда даже смеялись над ним. Пожертвовав в Королёвскую моленную пудовые свечи, с затаенным чувством оскорбленного самолюбия покинул Федор Андреевич негостеприимные, по его мнению, берега Невы и возвратился в дом свой.
На Рогожском и думать перестали об архиереях. Нарушенное согласие восстановилось. Все единодушно постановили хлопотать о восстановлении правил 1822 года, для чего и дали оставшемуся в Петербурге Кочуеву доверенность.
О предположении искать архиерея знали только Громовы, Дмитриев, Алексей Великодворский, Кочуев, да еще серковский игумен Геронтий. Они разделяли уверенность всех почти старообрядцев, что где-то на Востоке сохранилась неповрежденная православная вера и архиереи древлего благочестия. Надобно отыскать эту страну и уговорить одного из тамошних епископов принять в свое управление вдовствующую в России старообрядческую церковь. Вопрос о том — где устроить кафедру древлеблагочестивого епископа, окончательно решил Геронтий. Необходимо устроить ее, говорил он, вне пределов России, но неподалеку от границы. Для этого предстояло избрать местность в Турции, Молдавии или в Австрии. В Турции, то есть в Добрудже, сочли основание архиерейской кафедры невозможным: султан исполняет всякую волю правительства и по первому требованию его уничтожит кафедру; притом же живущие в Добрудже старообрядцы, некрасовцы, народ грубый, буйный, едва ли в их местах епископ будет безопасен. О Молдавии и говорить нечего: она находилась тогда под совершенной властью России. Оставалась Австрия. Геронтий, как самовидец, рассказал о трех слободах, населенных в Буковине липованами русского происхождения, и о том, что в одной из них, Белой-Кринице, есть маленький монастырек, в котором, по его мнению, можно было бы устроить епископскую кафедру. Но беда в том, что часть тамошних липован совершенные беспоповцы, а другая, более значительная, хотя и приемлет священство, но, придерживаясь отчасти согласия чернобольцев, сочувствует в некоторых отношениях беспоповству. Монахов там мало, да и те вовсе ненадежны. Прежде чем заводить в Белой-Кринице епископа, надо наполнить ее достойными монахами из России, которые бы образовали из себя настоящее старообрядское братство.
Где же сыскать путешественников, которые бы решились отправиться в дальние странствования для открытия древлеблагочестивого епископа? Кочуев вспомнил, что на Рогожском соборе игумен Лаврентьева монастыря Симеон говорил, что есть у него люди способные на такое дело. Лаврентьевские монахи коротко были известны Королёвскому обществу, ибо часто приезжали в Петербург за сборами; многих из них хорошо знали Громовы. Придумали послать из этого монастыря на Восток искателей архиерейства, а впоследствии лучших из лаврентьевской братии переправить за границу для образования из них белокриницкого братства. Завести обо всем этом переговоры с лаврентьевской братией поручено было Геронтию, который для того, возвращаясь в свой Серковский монастырь, должен был, минуя Москву, ехать по белорусскому тракту и в Могилевской губернии остановиться на некоторое время в Лаврентьеве монастыре.