Очевидец грядущего
Шрифт:
– Может, ещё отложим, Ники? День сегодня не вполне подходящий.
– Милая Аликс, мы ведь почти месяц откладывали. Будь любезен, неси пакет, – обратился он уже строго к лакею.
Лакей, глубоко поклонившись, вышел. Через минуту-другую где-то на верхних этажах Гатчинского дворца, в котором Павел Петрович души не чаял, резко стукнула дверь. Вслед за стуком послышались шорох и слабенький топоток: словно бежал ребёнок. Впрочем, топоток быстро сменился осторожными шагами, за окном вмиг потемнело и закричала ворона: раз, другой, третий. Крик её был странен и дик, слышался в крике треск столетних ветвей, хруст ломаемых сучьев, ураганный далёкий рёв:
– Тр-р-ц! Тр-р-ц-ц!
Императрица отступила от окна на шаг, и тут же повалил медленный, крупный, вовсе не апрельский снег. Снег, впрочем, тут же кончился. Но солнце не выглянуло. Вместо него вслед за вороньим криком разнеслось – так послышалось Александре Фёдоровне – нечто схожее с тихим змеиным посвистом.
– Хорошо – рядом никого. Я, кажется, слышала змеиный свист, Ники. А перед тем… – она на миг запнулась, – детский… Боже мой, как это по-русски?.. топоток.
– Это торопятся слуги, Аликс. И воображение у тебя разыгралось: кому тут свистеть?
– Нет, нет, свист был! И шажонки – будто би детские…
Он тогда ещё раз прислушался, но ни посвиста, ни шагов не услышал. Правда, затрещал – и уже вполне явственно – синематографический аппарат. В тот день снимать во дворце он запретил, разрешил лишь в парке и на обратной дороге в Петербург. В недоумении глянул он на приоткрытые створки дверей, ведущих в парадную залу. Кинооператора с треногой видно, однако, не было. Перевёл взгляд на императрицу – та закрыла глаза, ушла в себя, треск плёнки до неё явно не долетал.
– Ваше величество, пакет.
– Вскрывай же, братец. – От нетерпения он даже привстал.
Как только лакей справился с сургучами, он ещё раз внимательно осмотрел надпись, снова уселся за крохотный столик и принялся разбирать крупный, неровный, на концах слов раздражённо взмывающий вверх, прадедов почерк…
Через две-три минуты письмо Павла Первого и несколько листков с предсказаниями монаха Авеля были отодвинуты в сторону. Мелкая колючая слеза выкатилась на одну из ресниц. Отирать слезу он не стал, крепче сжал веки…
Павел Петрович любил нахохленный, глядящий сычами сумрак.
Он шёл по пустому Гатчинскому дворцу на цыпочках, не решаясь этот сумрак спугнуть. Шёл легко, полётно, радуясь своей зрительной памяти. Из заулка в заулок, из чулана в тайную комнату. И опять – в сладко-сумеречную залу. Пакет, который он нёс в руках, жёг императору пальцы. Но все одно Павел Петрович был доволен: пусть читают. Пусть изопьют до дна тоску бесправной власти! Ему самому с такой пошатнувшейся властью – скорее всего конец. Империи – тоже. Не сразу, но империя кончится. Так не только старец Авель говорит. Так думает и он сам, самодержец всероссийский. Прадед Пётр такой колеблемой извне власти тоже боялся. Придут ласкатели солдатских жоп, рассядутся близ трона срамники, с ними в ряд – болтуны и куртизаны! Будут до той поры выкомаривать – покуда не изведут династию. Или покуда не закричат тем куртизанам с Большой Московской дороги осипшие от ярости ямщики: «А приехали! Скидовай штаны! Как сидоровых коз, драть сейчас будем!»
Слова выговаривались легко, мысли вспыхивали ярко, как перед апоплексическим ударом (о котором, впрочем, один только лекарь Виллье ему и толковал). Стало тяжко шее, легко языку. Но, может статься, вовсе не апоплексия его караулит? Скотландцу Виллье – курвецу и паскуднику – с некоторых пор доверия не было.
Впрочем, мысли в сторону. Пакет должен быть отдан на сохранение неверной, а всё
– Посмотрите, какое престранное зеркало. Я в нём отражён с шеей, свёрнутой набок, – сказал он одному из придворных два часа назад и попытался расправить плечи. Правду сказать, такое же зеркало имелось и в Михайловском замке. То зеркало неделю назад тоже показало: его шея крива, крива! Тут же вспорхнула мысль: отражение искривляют намеренно. Зеркала – подменили. Надобно заказать новые зеркала, и всё уладится!
Павел Петрович остановился у Арсенального каре, затем проследовал к Восточному полуциркулю, на несколько секунд исчез, а потом снова возник в представлении императора Николая: обволокнутый материей трескучего экранного полотна, с телом, пробиваемым насквозь резкими чёрточками и прозрачными искрами.
Зримая мысль вдруг повисла близ Арсенального каре! Кто мог ещё наблюдать эту шевелимую гатчинскими ветерками мысль – правящий император не знал. Однако сам он ясно видел её и слышал. Мысль была вещественной, картинной.
Облокотясь на садовую тумбу, Павел Петрович думал о маленьком правнуке. Правнук этот, в Павловом воображении, то приседал, то снова вскакивал на толстенькие ножки близ чёрно-снежной высокой клумбы. Павел пытался представить норов правнука. Зримая мысль, противясь дурным предчувствиям, топорщилась перьями птицы, силящейся взлететь против ветра: «Неужто будет, как Николаша? Как выродок гофкурьерский? Нет-нет, не пустоглаз, не чванлив будет! Вырастет честен, прям. И ежели он на троне, – как пророчит Авель, – последний из Романовых, то должен быть ещё и замечательно складен, неимоверно красив. Красота ведь и гибнет по-особому!»
Комнаты, комнаты… Следовало бы тут, в Гатчине – по совету Авеля, – и остаться. Но уже решено: вместо него останется пакет. А сам он завтра же вернётся в Петербург, в Михайловский замок, чтобы по-рыцарски сразиться с призраками пророчеств, которые так ловко сплёл монах!..
Ворона что-то кричит, время скачет вприпрыжку. Последний император будет считать ворон, будет, вздрагивая, держать пакет с сургучами, который покажется ему тяжелей витающей рядом с дворцом прадедовой ненависти к беспорядку и лжи…
Наслаждению сумеречным простором нет конца. Зала, ещё зала! И простор ведь не раздражает широбокостью: по-армейски подтянут, прилично случаю сжат. Но и раздолен, где надобно. И что самое сладкое, в сжатости и подтянутости чуется: не для матушкиных финтифлюшек свит, не для свитских чучел простор сей вылеплен!..
Тело внезапно порх – и вечность в деревьях повисла. Выше – порх: низкое небо под пятками вдавилось подушкой. Так и надобно! Ум – ввысь, негодование – в бездну, пакет – царственному потомку! Пусть узнает, как жизнь свою кончит. А самому – в Петербург: менять зеркала, очищать входные двери от заговоров, от клеветы!