Одесситы
Шрифт:
Вот в чем дело, сообразила Анна: я ведь привыкла, что я все время кому-то нужна. Днем и ночью, позарез. А тут — никому. И себе-то не очень. Привыкай, принцесса! Сразу стало легче: она знала, что привыкнуть не успеет. Что бы там ни было, в Залесье, но опять спать урывками, и голову вымыть-высушить некогда, и синяки на руках — от хватки бредящих, и «попить, сестрица». Эта никому-не-нужность — и есть свобода, она всем чужая в этом городе, и прекрасно. Защищённо, как в маске.
Она зашла в дамскую парикмахерскую и сделала короткую стрижку. Парикмахер, сухонький
— Шарман, шарман, сударыня! Я с вас сделаю Веру Холодную! Необыкновенный цвет волос: золото, чистое золото! Извольте затылочек в зеркало заглянуть…
Анна веселилась: волосы стричь всегда весело. Немного — озорство, немного — маскарад. Может, и правда — на концах волос, а не на сердце, накапливается тяжелое? Состричь — и уйдет. А солдат поэтому — под ноль. Но не думалось о грустном: она понравилась себе в зеркале. Глаза большие, и эта худоба — даже ничего, не портит.
Парикмахер заломил цену и на всякий случай заныл, что он — «многодетный отец семейства». Анна засмеялась, расплатилась и вышла. Москва ей начала нравиться.
Вечером был концерт для уезжающих на фронт. Удостоили все же. Человек, стриженный под бобрик, в черном сюртуке, тягуче читал стихи про войну. Непохожие. Поручик, сидевший рядом с Анной, косо усмехался и покачивал шпорой. Она позванивала в такт декламации: тоненько и ехидно. Они переглянулись с Анной и улыбнулись, как заговорщики. Потом пели, и это было уже получше. Что-то сказал ведущий, и Анна вздохнула: Римма, да не та. Волынцева то ли Воланцева? Но нет, на сцену вышла несомненная Римма, и полыхнула знакомо глазами: тут уж не ошибешься.
— Гайда, тройка, снег пушистый,
Степь морозная кругом…
Анна хлопала больше всех, и поручик удивленно заломил бровь. Но она его уже не видела. Римма, тут! Сама нашлась!
Она дождалась конца, когда Римма выходила уже с какими-то молодыми людьми, и окликнула — озорно, под «Мадам Бонтон»:
Римма Гейбер! Неправильные глаголы!
И Римма оглянулась удивленно, и сразу узнала, и подлетела обнимать. Она потащила представлять Анну своим студийцам, но из этого ничего не вышло: обе хохотали как сумасшедшие, и им очевидно неинтересен был никто, кроме друг друга.
Уже в комнатке у Риммы, грызя какое-то прошлого века печенье, они попытались толком поговорить, но получалось сразу обо всем, а потом — неожиданно — оказалось не о чем. Пока вспоминали своих, да где теперь кто — это была знакомая Римма, с острым язычком и шуткой наготове. А потом уж пошла незнакомая, из другого какого-то мира.
— Что ты нашла в этой всей возне, Анна? Ужас, что ты рассказываешь. И тебе не идет совсем. А похорошела. Лицо такое интересное, и тоненькая — на сцене был бы фурор. Но руки ты запустила невозможно. Я понимаю, карболка и все такое. А знаешь, чем хорошо? Отрубями! Ты попробуй. И я тебе, постой, крем сейчас дам, у меня как раз две баночки.
Анна растерянно взяла крем и повертела. Руки — да, про руки где было и думать. А Римма уже толковала про чистое искусство,
— Ну, ты всегда у нас была такая — жалостливая. Тебя еще в гимназии сестрой милосердия прозвали. Но чтобы Зина — в медсестры? Все же была, сколько я ее помню, девушка с нетривиальными взглядами. Это, в конце концов, неэстетично: косынки эти ужасные, как у монашек. И — Бог с ней, с эстетикой, главное: зачем?
На это Анна не знала, что ответить. Она никогда не думала, зачем. Просто: разве можно было быть — не там? Но тут оказывалось, что только так и можно, и вся настоящая жизнь — не там. За последние два года — как продвинулись концепции искусства! Понимание роли жеста на сцене — как изменилось! И какие возникли новые школы и направления, разве можно от этого отставать?
— А что у тебя фамилия другая? Замужем?
— Причем тут? Сценическая фамилия — обычное дело. Гейбер не звучит. Но теперь переменить думаю, уж слишком на Вяльцеву похоже. Не хватало мне, чтобы с граммофонщицей путали.
Все же встреча была хорошая. Они с наслаждением вспоминали старые шутки и проказы: и крысу в ящике для мела перед контрольной по дробям, и как они мальчишкам перепутали рыболовные снасти на Фонтане, на даче, и как дразнили Якова, таскавшего Марине сирень: с кладбища наломал! Расстались за полночь уже, и Анна с удовольствием заблудилась в пухлых от снега переулках. Так чудесно было идти одной по городу, и знать, что — Москва. Ни турок, ни немцев: тихо, и не стреляют. Глубокий тыл. Как сугроб, уютный.
А все-таки саднило: получалось, что с теперешней Риммой они чуть не чужие? Она уговаривала себя, что обижаться тут нечего: ведь и ей неинтересно про опору голоса на диафрагму, почему ж Римме должно быть интересно про ее дела? Может, и с Зиной так будет, когда встретятся? Может, и Павел теперь другой? Она встряхнула головой и взяла извозчика — до квартиры, все равно б дорогу теперь не найти. Лошадь у него была роскошная, холеная, как женщины у Ренуара. Анна улыбнулась: вот поговорила с Риммой — и вспомнила, что есть на свете картины Ренуара.
— Миндаль! Миндалем потянуло!
Это значило, что надо надевать маски: мерзкие намордники с квадратными стеклами.
— Лошадей отвести! Газы! Маски надеть!
Тошнит: это всегда уж так от страха. Но команда хорошая, все знают свое дело. Раненых — из блиндажа — на тот холмик, газы по низинке ползут. Да по холмику немцы бьют тяжелыми снарядами. Ну, за холмик: Бог не выдаст. А лошадей уже отгоняют, взяли на телеги лежачих, сколько успели. Лошади маску не наденешь, а отравятся лошади — как возить раненых? Есть при госпитале отряде два автомобиля, от щедрот императрицы, но по автомобилям немцы особо стреляют: думают, высокое начальство едет. Да и не пройдут тут сейчас автомобили. Перерыто все. Остальных лежачих — на себе. Носилок не хватает, сейчас со второй «летучки» принесут. Но до «сейчас» еще дожить надо.