Одесситы
Шрифт:
Ни фуражка, ни сапоги не соответствовали неуловимым признакам хорошего тона военной одежды, как ее понимали в Петрограде. Полям фуражки, к примеру, следовало бы быть чуть меньше и тупее, и примята она должна быть не так, а шпоры должны бы звучать помягче и чуть ниже тоном. По темному, обветренному лицу видно было, что с фронта, но этим город Питер, конечно, не удивить. Тут не разделяли презрения к «штабным» и «тыловым». Да и поднадоели эти вечно недовольные фронтовики. Это вам не четырнадцатый год, когда каждого военного на руках носили. Тут сахар — по карточкам, с хлебом перебои, керосина
Впрочем, этот смотрит пока празднично, значит — с фронта только-только. Претензии, стало быть, начнутся позже.
Павлу действительно было не до того. Запоздай на день письмо от родителей, и поехал бы он в отпуск в Одессу: куда же еще? Но Анна! Анна тут, в Питере! Он то и дело разворачивал письмо и справлялся с адресом госпиталя. А вдруг путаница? А вдруг ее уже там нет? Он разыщет, конечно, но оттяжка даже на день казалась непоправимым горем. Сегодня. Сегодня же он должен ее увидеть! Вот он, наконец, этот госпиталь! Очень питерский: охра и ампир. Гимназия тут была раньше, что ли?
Анна Тесленко? Да, конечно, знаю. Она вчера выписалась, — сообщила Павлу костистая, с лошадиными зубами сестра милосердия — первая, которую он окликнул.
У Павла упало сердце.
— Вы не знаете, где… — только и вымолвил он. Да что она может знать, бездушная белесая селедка!
— Знаю, знаю! — рассмеялась она, — далеко только, почти в центре! Она у моей тети сейчас, я и сама там живу, когда не дежурю. Мы ее уговорили побыть с недельку, она еще слабенькая. Пишите адрес. Нет, дайте я сама напишу, а то еще напутаете, — лукаво прибавила она, взглянув на Павла. — А вы ей кто? Родственник?
Это уж было чистое озорство: понимала она, что он не родственник, эта чудная, чуткая девушка! А он еще смел так непочтительно о ней подумать. Павел с чувством поклонился:
— Не знаю, как благодарить…
А Клавдия покачала ему вслед головой и усмехнулась. Да, бывает и такое: приезжает, прямо с боев, георгиевский кавалер, ищет любимую девушку… ну конечно же любимую, кого еще ищут с такими сумасшедшими глазами? Бывает, да только не с ней. Она поджала нижнюю губу и пошла в перевязочную.
Пожилая женщина в синем платье, совсем крошечная — Павлу до плеча не достанет — открыла темную дверь с гравированной дощечкой: наполовину.
— Что вам угодно?
Павел объяснил, что ему угодно, несколько сбивчиво. Тем не менее его впустили и велели подождать. Он послушно сел, где было указано: у игрушечного круглого столика в вязаной накидке. Полдня пробегал, уже три часа, сумерки почти. Неужели — сейчас? Да-да, сейчас, ее голос…
Он вскочил на ноги.
— Павел. Вы?
Надежда Семеновна, та самая тетя милосерднейшей из сестер, улыбаясь радиальными, ото рта идущими мелкими морщинками, засобиралась в булочную за ситным: она надеется, Павел останется к чаю? Видимо, милосердие было в этой семье фамильной чертой.
Они были одни в этой темноватой квартирке, пахнущей старыми книгами. За окном блекло голубело, как снятое молоко. Павел все целовал Анне руки, боясь поднять глаза: а вдруг не то на ее лице, чего он ждал, не имея и права ждать, но — так долго, так долго…
Анна вздохнула и поцеловала его в голову. Глупый! Как будто она и раньше не понимала, что так тому и быть. Именно безусловность этого, даже и от нее не зависящая, ее пугала — тогда, давно. А теперь не пугает, теперь мы очень смелые стали, а что поплакать хочется — это от неожиданности. Бедный мой, и усы!
К вечернему чаю, за которым была и Клавдия, и еще пехотный капитан, родственник тетушки, на Анну с Павлом уже можно было смотреть без опасений о бестактности. Все тут было решено, и Павел, притихший и светлый, слушал теперь рассуждения капитана об открытии Думы, явно не понимая и не вникая. Капитан же горячился: в кои-то веки появился свежий человек, из дела, которому как раз бы излить свои мысли. Питер, в котором ему пришлось застрять с ротой, раздражал капитана: солдатское ли дело — охраной в тылу заниматься?
— Вот что теперь у нас называется событием. Ждали: откроется, что-то будет? Верите ли, Преображенцев на охрану поставили, пулеметы за воротами… А ничего и не случилось, никто ухом не повел. Вообще, я вам скажу: оцепенение какое-то. Штиль. И, чует мое сердце, не к добру. Вот-вот начнется, а что — неизвестно.
— А что у нас может быть к добру? — поджала сухие губы Надежда Семеновна. Если привыкли, что главное — быть недовольными? Вот все бурлили насчет Распутина. Уж не знаю, правда ли хоть сотая часть…
— Ну что вы, тетя, какая вы…скептик? Как сказать?
— Вот-вот, уже и забыли, как по-русски говорить. Недоверчивая, Клавдюшка, недоверчивая! А это ты к чему?
— Но ведь весь город знал, вся Россия! И с подробностями, какие в страшном сне не придумаешь. Он ведь всеми вертел, как хотел. Министров назначал и смещал. С дамами как обращался: выйдет в белом балахоне — значит, целуй ему руку. И целовали, графини даже. Помните, Софья Андревна рассказывала?
— Не знаю, — отрезала Надежда Семеновна, — я с ним ни министров не смещала, ни рук ему не целовала, и мною он не вертел. А уж кому хочется с ума сходить — те найдут, как и с кем. А я про другое: ну убили его, и прострелили, и в прорубь спустили — опять нехорошо! Почему царь ничего не делает и никого не наказывает? Князей, видите ли, выгораживает. А назначь он расследование да суд — снова нехорошо было бы: завопили бы, что он за Гришку мстит. И ведь все так! Война длится — нехорошо, и тут же царицу обвиняют, что она с немцами насчет сепаратного мира договаривается. Мир, значит — тоже плохо?