Один человек
Шрифт:
Сама церковь, приземистая и дородная, с тёмными провалами окон, почему-то напоминает добрую русскую печь из сказки про гусей-лебедей. Вот-вот раскроет рот и предложит… Но некому. Вокруг леса, поля и овраги. Поблизости нет ни деревни, ни хутора, ни даже домиков вездесущих дачников. Да и дородная церковь только на первый взгляд — там пролом в боку, там трещина змеится, там угол отгрызен, точно грызла его огромная крыса, да и подавилась кирпичами. Обескровленный купол зарос разными деревцами. Сейчас, в середине августа, он еще зелен, а к сентябрю покроется мелким берёзовым и осиновым золотом.
Внутри прохладно. Во всю ширь одной из стен ходят волны Галилейского моря, рыбаки жмутся друг к дружке в лодке и с надеждой смотрят туда, откуда исходит Свет. Он исходил и исходит… но не здесь. Здесь его выломали, вырвали из стены, обнажив красную кирпичную
Из окон, из провалов в куполе падают на мозаичный пол столпы света. Может, и держится храм на этих столпах. Точно на них. Да и не на чем ему больше держаться.
Если встать у входа, то через анфиладу арок, за проломом в алтаре, можно увидеть «через призму церкви» заброшенное и разорённое кладбище. Немногое от него осталось. Пять или шесть могил, заросших бурьяном. На одной из них до сих пор торчит воткнутый в землю когда-то красный, а теперь почти белый букетик искусственных цветов. На другую упала высохшая липа и повалила крест. Рядом с крестом, еле видный в густой траве, лежит небольшой осколок от церковного колокола. Где-то внутри этого осколка, как в глазах умирающего, ещё осталось отражение комиссара в кожаной тужурке, размахивающего наганом, пьяных мужиков и голосящих баб. А может, и не осталось. Нам всё равно не увидеть.
Чуть поодаль ещё одна могила. Разрытая, с вывороченной могильной плитой и разбитым мраморным надгробием, бледно-зелёным от наросшего мха. На надгробии высечен ангел. Лицо у него отбито. Обычно у ангелов крылья отбивают, а у этого — лицо. Наверное, чтобы не смотрел. И не кричал.
А как будешь уходить от церкви, от её Галилейского моря, от рыбаков в лодке, от столпов света, от ангела, от пустых окон и опустевших гнёзд… — то и окажется, что некуда.
Это в Москве немецкие стеклопакеты из пуленепробиваемых стёкол, а в райцентре
На выезде из города у дороги стоит, как и полагается, табличка с надписью «Судогда», перечёркнутая красной чертой. Пожалуй, надо бы наоборот — на въезде. Наверное, судогодцы любят свой город. Да точно любят. Но рождаются они с желанием уехать отсюда как можно скорее, а потом, поняв, что пространство вокруг города свёрнуто в морской узел, стянутый на их шее, мечтают хотя бы сдохнуть отсюда к чёртовой матери, а уж совсем отчаявшись, начинают любить.
Церковь маленькая, сельская. Собственно, это даже не церковь, а только колокольня. Больше ничего не сохранили. Внутри колокольни и проходит служба. Стены и потолок после недавнего ремонта ещё не расписанные, белые — как после болезни. Прихожан мало — три пожилых женщины, женщина лет тридцати и девочка лет двенадцати. Наверное,
Если едешь в сельском автобусе, то можно попросить шофёра: «Командир, останови у тропинки через поле подсолнухов». И он остановит. Он знает у какой. Это вам не следующая станция «Тургеневская», платформа справа. И утром, над проснувшейся Окой, такая дымка, как будто надышали на зеркало перед тем, как протереть. И когда идёшь по деревне, на тебя из палисадника покосившегося дома под зелёной крышей зевает рыжая собака и смотрят во все лепестки розовощёкие георгины и тонконогие гладиолусы. И в пустой прохладной церкви старушка говорит: «Ты, милок, свечку свою ставь поближе к образу — вон сколько мест свободных, а ты с краю»… И оплавляет нижний конец свечи, чтобы прямее стояла в подсвечнике. И кресты разросшегося кладбища целятся на березовую рощицу неподалёку. И на портрете отца, на памятнике, сидит какой-то прозрачный мотылёк, прямо на галстуке. И отец его не смахнёт.
Ближе к вечеру, стоит только ветру подуть, — весь воздух в золотом берёзовом и липовом шитье. И кузнечики поют так пронзительно, точно хор пленных иудеев из «Набукко». И Ока еще течёт, но уже впадает в небо. А в нём только тонкий белый шрам от самолёта. И больше ничего.
Sandiegan [3]
3
житель Сан-Диего
Саше Хвату и Владе Руденко, с любовью и признательностью
Мы веками жили в старой доброй Европе, глазея с галерки то на римские заговоры, то на крестовые походы, и совершенно не подозревали о существовании за морем одного небольшого, но гордого континента… Но вот Колумб поплыл и приплыл, хоть не туда, куда собирался, и ватаги искателей приключений ринулись через океан по протоптанной, простите оксюморон, дорожке, и на тамошней контурной карте стало появляться всё больше канцелярских штампов «Америка. Открыто».
4
А к началу двадцатого века подтянулись и наши соотечественники, и каждый спешил поделиться впечатлениями, кто о «городе жёлтого дьявола», кто о «домах невозможной длины», а время шло, превращаясь из легкого парусника в атомный эсминец, поток информации из-за океана рос, как снежный ком: газеты, книги, фильмы, потом интернет, циклы телепередач «Америка со мной», и как-то само вышло так, что изображение «Чуден Бродвей при тихой погоде» стало нам ближе и привычнее, чем панорама родного садового товарищества в пору уборки картофеля.
Однако и по сей день обозреватели, комментаторы, собственные корреспонденты и независимые источники зачастую притягиваются, как магнитом первой величины, к одному из двух основных полюсов. Для одних характерно истерическое равнение на Звезды и Полосы, восхищённое придыхание в конце предложений, нескончаемые периоды сравнительной риторики «КАК У НИХ» и «как у нас». Другие, клинические нонконформисты, напротив, гневно обличают, судят и подписывают приговор Стране Чистогана, Мировому Жандарму и Самодовольным Американцам.