Один человек
Шрифт:
Вот я ехал сегодня в метро и заснул. Я всегда засыпаю после «Кольцевой». На «Проспекте Мира» ещё книжку читаю, а на «Рижской» уже сплю без задних ног. Хоть бы и стоя. Сегодня, правда, спал сидя. С книжкой в руках и очками на носу. И где-то на «Алексеевской» разбудил меня пьяненький мужичок, который качался надо мной, держась за поручень. Разбудил и говорит: «Ну, ладно, пойду я. Приехал. Ты сам-то как? Дойдёшь?» И тут же вышел, не дожидаясь моего ответа. А я вдруг понял… Или мне показалось… Не знаю почему.
Нет, я никогда не буду москвичом. Да и без надобности мне. Но видимо, это происходит — если происходит — помимо нашей воли. Москва нас не спрашивает.
Мрачнее шоссе Энтузиастов только вестибюль станции метро «Шоссе Энтузиастов». Тусклый свет, мрачные
Говорят, что ещё несколько лет назад каждую ночь, ровно в двенадцать, эта плита со страшным скрежетом отодвигалась и из чёрного провала появлялся опутанный электрическими кабелями и паутиной призрак Чернышевского и громовым голосом звал Русь к топору. То ли так архитектор задумал, то ли оно само получилось — теперь уж никто не вспомнит, уборщицы и милиционеры Чернышевского сначала боялись, а потом привыкли. Стали уборщицы бегать за ним по перрону и кричать: «Гаврилы-ы-ыч…» Он подойдёт, поздоровается. А они, дурищи, давай тыкать его шваброй под рёбра — чтоб рассыпался на мелкие косточки и пенсне. Звон им нравился, с которым он рассыпался. Ну, он раз рассыплется, два рассыплется — да кто ж это каждый день терпеть станет? Мало того — милиционеры завели моду у Гаврилыча регистрацию проверять. Он, конечно, сначала питерским прикидывался, но и те не лычками сержантскими шиты — пробили по компьютеру и выяснили, что саратовский. Сколько у него было ассигнаций, мелочи серебряной — всё им отдал, чтоб отстали. Как же, отстанут они. Помыкался он, помыкался и перестал приходить.
Потом его на «Марксистской» видели. Но там он не поладил с самим Бородой. Так разругались, что однажды, когда Борода, как обычно, в полночь загудел своё «Пролетарии всех стран…» — Гаврилыч и закончил: «Идите на хер!» После этаких-то рифм пришлось ему и с «Марксистской» уходить. А куда, спрашивается, идти? На «Третьяковской», «Тургеневской» или «Чеховской» — его в гробу видали. Сунулся было на «Кропоткинскую» — и там не ужился. На «Площадь Революции» к пролетариям с наганами и собаками? И самому не охота. Какое-то время продержался на «Площади Ильича». Но совсем недолго. Ильич-то, он какой? Он добрый только с детьми. Особенно с невинно убиенными. А так-то ему слова поперёк не скажи — у картавит. Гаврилыч на него обижался страшно. Слова Ильичёвы про свою книжку вспоминал, стыдил. И в глаза бы плюнул, если бы призраки плеваться могли. А хоть бы и плюнул — тому всё божья роса. У Ильича вообще два любимых слова было — интеллигенция и говно. Потому как оба без буквы «р». Вот он их всё время и выкрикивал на разные лады. И выходило у него, что Гаврилыч… А потом и вовсе стал выпроваживать. Дескать, я звала не навсегда и сегодня не среда. Свинья, да и только. И Гаврилыч ушёл.
За Кольцевую линию ему не хотелось. Все эти «Пионерские», «Электрозаводские», «Красногвардейские»… Чёрт знает, чего от них ожидать. В «Царицыно» тоже не пойдёшь. Там тоже не забыли. И стал Гаврилыч бомжевать по разным станциям. Одну ночь на «Цветном бульваре», вторую на «Арбатской», а третью и вовсе на «Парке Культуры». Долго ли, коротко ли — попал он таким манером на «Лубянку».
С тех самых пор никто его и не видал.
Третьего дня стою я в очереди за какими-то макаронами или колбасой. Рядом со мной бабка. В толстых очках, за которыми буравчики. Стоит и этими буравчиками прилавок сверлит. Буквально до дыр. А за прилавком селёдки разложены. И бабка так на них смотрит, что селёдки не знают, куда глаза свои солёные девать. Тут как раз её очередь подошла. Продавщица ей и говорит:
— Ба, а ба! Тебе чего?
Молчит бабка. На селёдок безотрывно смотрит и губами шевелит. Может, даже и разговаривает с ними. Ну, с третьего раза докричалась продавщица. Бабка шевелить губами перестала, за седой ус себя подёргала и отвечает продавщице:
— Выбери мне, дочка, селёдочку. Но так, чтобы малого с молокой, а не девку с икрой.
Продавщица тут и рот раскрыла. И этим раскрытым ртом ей начала отвечать:
— Ба,
А потом почесала в светлой от мелирования голове наманикюренным пальцем, быстро достала селёдку, положила на весы и сказала:
— Самый что ни на есть малый. С такой молокой… Но ты зря, ба, в малого упёрлась. Девки у нас сегодня с чёрной икрой. Специальный, блин, посол.
Вчера поздно вечером вышел из метро — темнота, ветер и дождь проливной. Смотрю, под дождём старушка стоит в древнем плаще-болонье. Она меня тоже приметила и тянет ко мне букетик чего-то зелёного и мокрого. И предлагает его купить тем самым голосом, каким говорят: «Молодой человек — купите девушке букетик». Пригляделся я к букетику — а это пучок петрушки. Уже и желтизной тронутый. Такой же, стало быть, букетик, как я — молодой человек. А как не купить? Не стоять же бабке до утра с этой петрушкой. Дал я ей червонец и, не прикасаясь к петрушке, пошёл своей дорогой. Шагов через десять оглядываюсь, а она смотрит мне в спину и зелень свою протягивает. Вот как колхозница тянет свой серп вслед убегающему рабочему. У меня штаны от дождя чуть насквозь не промокли. Бывают такие старушки — только с виду старушки. А приглядишься — самые что ни на есть мойры. Возьмёшь у неё обычную петрушку, и такая петрушка начнётся… Дурак — всего червонец дал. Что этот червонец — тьфу, не деньги. Разве им откупишься? Да и чем откупишься…
Если сесть на прогулочный теплоход «Император», который на самом деле старая двухпалубная калоша облупленного красного цвета, ползущая от Северного Речного вокзала в сторону Химкинского водохранилища и обратно с пивом, чипсами, водкой и пассажирами, не знающими куда себя деть в выходной день, то поначалу проплываешь мимо гор песка и щебёнки на причалах и огромными железными цаплями портовых кранов; потом мимо буксиров и старых посудин с оторванными именами, уткнувшихся от стыда в берег; потом мимо гор мусора на пляжах и пивных шатров с эмблемами «сибирских корон» и «клинского»; мимо
У входа в подземный переход стоит палатка. Называется «народный гриль». В ней продают мясо по-мексикански. В лаваше. С капустой, солёными огурцами и ломтиками зелёных помидоров, синих от холода. А от голода там есть самса, обсыпанная маком. Кончился у них кунжут, кончился. Сначала не было мяса, а потом и кунжута не стало. Под землёй, в переходе, есть сувенирный киоск, где можно купить гейшу большую и гейшу среднюю. Обе они из Китая. Рядом, в крошечном пенале с окошком, предлагают сфотографироваться. Можно даже на памятник. В овале или без. Только просунь голову в окошко. У противоположной стены сидит на корточках бугай в вязаной чёрной шапочке и просит на корм собаке. Его четвероногий раб лежит рядом, прикрыв глаза и отвернув нос от брошенной на картонку мелочи. Дрожит от холода. Приди он без хозяина — собрал бы больше. Мимо проносит свой живот багровый милиционер. Пустая банка из-под «Балтики» подкатывается к ногам старухи, играющей на гармошке. Она играет «Амурские волны». А может, «На сопках Маньчжурии». А может… не разобрать. Но поёт она «Поедем, красотка, кататься». Бог её знает почему.
В аптеке передо мной в очереди стоят двое немолодых, небритых и нетрезвых мужчин. Подошли они к окошечку и тот, который более нетрезвый, чем небритый, говорит провизору:
— Девушка… Мне бы лекарство от ран… трын… кран… твою мать! Как же оно называется-то?!
Девушка недоумённо молчит. И тут второй мужчина, который менее молодой, чем нетрезвый, вступает в разговор:
— Ну что ты, девка, стоишь-то, рот разинув. Давай, помогай человеку!
Девушка раскрывает рот и… закрывает его. Стоящая неподалёку пожилая женщина в пожилой нутриевой шубе говорит: