Один из нас
Шрифт:
Коля, задрав голову, выставив острый кадычок, ищет мою руку. Как дети держась за руки, мы продвигаемся вдоль толпы.
"Комсомолия" кричит о Ферганской долине, о Ферганском канале. Газета бьет в глаза Ферганой. Песни и верблюды! Азиатские головы в тюбетейках и тюрбанах, тачки и кетмени. Люди в пестрых халатах с поднятыми к небу иерихонскими трубами - карнаями. Студенты в пустыне! Наш друг Камиль Файзулов! Девушка из Коканда!.. И над всем этим, поверху, красными литерами словарь Ферганы. Солнце - куйош! Человек - инсон! Хлеб - нон! Вода - сув!
Да, мир, в котором мы живем, прекрасен. Но, видно, не дано человеку найти раз и навсегда одно-единственное счастье. Сегодня ударили по нему красные полотна "Комсомолии", и оно как-то потускнело, сузилось, и замаячила перед нами иная жизнь, иной мир; Он позвал нас знойным голосом Ферганы, взбаламутил и спутал наши мысли и наши мечты.
Нет, не удается понять сегодня, о чем говорит профессор. Я слежу только за его жестами, на которые вчера еще не обратил бы внимания. В аудитории вкрадчивый шелест, шепот. Но Коля невозмутим. Он слушает и пишет. Лицо его то обращено к профессору, то склоняется над конспектом. Вниз - вверх, вниз - вверх. Словно птица, что пьет из дорожной колеи на утренней зорьке.
И все же, и все же. На полях его тетрадки появляется слово "солнце". Он толкает меня локтем и ставит после "солнца" вопрос. Я шепчу на ухо: "Куйош". Коля ставит таре и затем новое слово - "куйош".
Фергана, Фергана!
А вечером встреча со студентами - участниками ферганской стройки. Но об этом я ничего не могу рассказать. У меня и сейчас еще нет таких слов.
Я скажу только, что не было в мире людей прекраснее этих - загорелых и умных незнакомых наших товарищей, живущих с нами под одной крышей.
Один за другим проходили они в президиум, и шепот проносил над густыми рядами их имена: это Млечный, это Голосовский, Чернов, Бокишев, Леванчук... И среди них неуклюже прошаркал к столу башковитый наш гений Зиновий Блюмберг. Смущенные и очень скромные, они садились слева и справа от седой большевички, нашей ректорши...
Вечер закончился ночью. По Ростокинскому проезду, будя уснувших птиц, хлынула гулкая молодая толпа, разбудораженная романтикой далекой Ферганы.
Трамвай скрежетал в ночи, возвращая нас домой по аллее листопада. Чернели клены, тускло повторялись фонари в черном глянце асфальта. На площадке, под яркой лампой, мы сбились вокруг Блюмберга - сегодня совсем необычного для нас, совсем нового. Словно уличенный в чем-то таком, в чем ему никак не хотелось быть уличенным, еще не остывший от всего, что было, он чувствовал себя впервые перед нами неловко и изо всех сил старался войти в обычную свою роль. Уклоняясь от наших восторгов, он благодушно и чуть свысока усмехался, овладевал собой.
– Счастливчики, - говорил он с издевкой, в которую мы уже не верили.
– Растете, как трава растет...
– Он хрипло засмеялся.
– А? Дрозд! Красив, подлец! Сын Лаокоона!..
Из-за плеча Юдина смотрит на Зиновия круглыми нетерпеливыми глазами Марьяна.
– Блюмберг!
– вдруг говорит она из засады.
– Почему
Удивительное дело - Блюмберг густо краснеет, потом ухмыляется, потом говорит:
– Я мудр и прожорлив. И некрасив. И несчастлив. Женщины это знают.
Нет, разговор все же не тот. На уме у всех другое. И наконец-то вырвалось у Зиновия:
– Фергана, хлопцы, - это работа!
– сказал он и начал мерить нас глазами, как бы взвешивая каждого.
– Может, вам золотой век снится? Золотой век - это тоже работа. Но ведь это же здорово! Здорово, хлопцы...
Мы сходим с трамвая и вслед за шаркающим Зиновием спешим в метро.
– Столица!
– шумит он, захватывая рукой мерцающую огнями площадь. Цените!
В грохочущем вагоне Блюмберг кричит нам:
– А знаете, что сказал о золотом веке старик Гегель? Идеалист Георг Вильгельм Фридрих Гегель сказал: "Человек не имеет права жить в этой идиллической духовной нищете, он должен работать". Слыхали? Не имеет права!
...Уставшие, мы сразу же разбрелись по койкам, потушили свет и легли. Но день этот был слишком большим, чтобы можно было сразу забыться и уснуть. Ворочаемся. Вздыхаем. В голове еще стоят последние слова Блюмберга. Он заметил на синем квадрате окна в глубине коридора два силуэта.
– Целуются, подлецы! И с вами то будет.
– Да. Толя тоже где-то отстал с Марьяной. Силуэты...
– Николай, не спишь?
– скрипнув пружинной сеткой, шепчет Витя Ласточкин.
– А что, если махнуть к чертовой бабушке в Фергану?
– Там все закончилось, - серьезно отвечает Коля.
– В другое место?
– Мы должны учиться...
Тихо. Вздыхает Коля. У Вити, наверно, складочка сейчас резко пролегла по маленькому крепкому лбу. Тонкий, почти неуловимый всхлип, будто лопнула почка или упала капля. Это шевельнул влажными губами Лева Дрозд. А Толя сейчас целуется.
И все-таки мы уснули.
10
Отчетный доклад и не очень бурные прения закончились, и был объявлен перерыв. Народ заполнил коридоры, лестничные марши, подоконники. Всюду гудели, гомонили, смеялись, сбившись кучками, о чем-то спорили, пели.
Общие комсомольские собрания факультета случались не часто, и нам интересно было потереться среди старшекурсников, послушать, о чем они говорят. Мы с Колей пристроились возле ребят, куривших у лестницы. Они курили и вполголоса пели. Мы слушали и следили за их лицами.
– Зина!
– крикнул кто-то из них.
И вот, разгребая снующую по коридору толпу, двинулся сюда Блюмберг. Он подошел к ребятам, неуклюже выставил вперед толстую ногу, ораторски произнес:
– В нашей стране даже камни поют! Эм. Горький.
Ребята грохнули, и песни не стало. Со ступеньки поднялся худущий парень с тонким лицом, тоже встал в позу и, сбиваясь на фальцет, воскликнул:
– Эх... испортил песню... дур-рак! Тоже Эм. Горький.
Опять грохнула лестница. Только Зина Блюмберг пригнул тяжелую голову и уничтожающе сузил глаза на худущего парня.