Один из первых
Шрифт:
Я не успел подивиться такой «свободе», как Ваня заявил:
— Вы мне помогите тесто домесить, а я моментом с другими делами управлюсь, и айда на собрание!
И, быстро очистив руки от теста, выбежал из избы, посоветовав:
— Если малыш заорёт, вы немного люльку покачайте… он затихнет.
Некоторое время мы стояли молча, поглядывая друг на друга.
— А как это… месить?
Дома я бегал в магазин за булками, за хлебом, а вот как месят и пекут, не знал.
— Это очень просто, — ответил Парфенька, — надо только
— А потом?
— Сжимай вот так кулаки покрепче, а потом в тесто их. Вот так!
И он засунул мою руку в кадушку, где было что-то тёплое и липкое.
— Двумя, двумя надо нажимать. Мни его, дави!
— Оно пыхтит…
— Так и должно.
Начал работать и после первых же нажимов на неподатливое тесто почувствовал, как прошибает пот. Хотел вытереть лоб и посадил над глазами липкий комок…
— Тише, тише. Надень вот очипок, чтобы пот в глаза не лил.
И Парфенька повязал меня бабьим платком.
— Ты вот так и работай, а я побегу других завлекать… Где собираться-то будем? Давай на берегу речки, под ветлой. Идёт?.. Ты мне доверь. Уж я соберу самых надёжных ребят!.. Машу звать? Ладно! И Кузьму тоже… Ты работай, я быстро…
— А долго так работать-то?
— Не отставай от него до тех пор, пока оно само от рук не отстанет… А если малыш заорёт, ты ногой вот эту верёвку потяни, и люлька закачается… Ваня так делает.
Накинув мне на ногу петлю от верёвки, Парфенька исчез.
В плену у теста
Всего я мог ожидать, но такого и во сне не снилось… Однако делать было нечего — раз взялся, надо месить. С трудом протискивал я кулаки в неподатливое, словно резина, тесто, но с ещё большим трудом вытаскивал из этого месива руки.
Казалось, кто-то живой ухватил за руки и не желает отпустить.
Платок намок от пота. Поправить его можно было только движением головы. В избе было душно, жарко. Всё тело стало липким. Пот лил с меня ручьями: казалось, вспотели даже глаза. На нос, на брови так и липли мухи, щекотали губы. Борясь с липучим месивом, выбился из сил, а оно не только не отставало от рук, но вцеплялось в них всё крепче, и я уже не мог их вытащить из квашни. Кадушка приподнималась вместе с тестом… А тут ещё капризный младенец. Он спал в своей люльке, подвешенной к потолку, так чутко, что стоило перестать качать, как тут же начинал скрипеть, как немазаное колесо, и всё громче, громче, пронзительней, грозя задать рёву.
Приходилось двигать ногой, захлёстнутой петлёй, верёвка натягивалась, и люлька приходила в движение. Она так раскачивалась, что, когда я забывался, сама дёргала меня за ногу, так что я чуть не падал в квашню. И это было страшновато. Казалось, упади — и тут тебя всего и затянет!
Приходилось бороться на два фронта — с люлькой, в которой лежало крикливое существо, и с квашнёй, полной теста.
Стало казаться, что всё это в страшном сне… Что попал в
«Нет, врёшь!.. Я пионер! Я всё выдержу! — И нажимал на тесто, ругая его. — Ах ты, кулацкое пузо! Ах ты, гидра мировой буржуазии! Ну, пыхти, пыхти, а вот я тебе кулака под бока!»
Сколько времени продолжалась эта борьба, не помню. Забыл про собрание, про Парфеньку, про Ваньку-няньку… Теперь важно было одно — одолеть вот это самое зловещее, пыхтящее, враждебное, цепкое…
За этим занятием и застала меня Ванина мать, женщина, как говорят в деревне, «болезная», крикливая, придирчивая, управляющая своей детворой окриками и шлепками.
Я уже пригляделся в полутьме в избушке, а она, войдя с улицы, не разглядела, кто там над квашнёй склонился в её очипке.
— Ах ты, Вантяй-лентяй! — закричала она. — Ах, душегубец, воткнулся в квашню и не видишь, что ребёнок вывалился из люльки!.. Разиня, простофиля!
И с этим предисловием наградила меня подзатыльником…
Затем рассерженная женщина ухватила меня за ухо и потащила вон из избы с неодолимой силой.
Я не успел сбросить с ноги петлю. Она натянулась. Люлька дёрнула меня, я брыкнулся, и она сорвалась с крючка.
— Посмотри, разбойник, что ты наделал! Малыш выполз с крыльца… Телёнок на нём платье жуёт! Вот я тебе покажу!
Вытащив на свет, шумливая женщина хотела дать ещё шлепка, но тут увидела, что это совсем не её Вантяй, а какой-то чужой мальчишка, бледный, мокрый как мышь и весь в тесте…
— Тьфу, пропасть! Чужой? Да откуда ты взялся? Вот наваждение!
Я не стал объяснять, откуда взялся. Вырвался и помчался прочь как ветер, испытывая радость освобождения.
Ещё не легче!
Что же делал мой помощник по сбору первого собрания? Парфенька накладывал на телегу навоз во дворе у Маши.
Выслушав его приглашение на собрание, она так же ловко, как Ванька-нянька всадил меня в квашню с тестом, всучила в руки Парфеньки вилы и попросила покидать на телегу навоз, пока она сводит лошадь на водопой, задаст ей корма, потом сбегает в кузню за наваренным шкворнем от телеги и сделает ещё какие-то дела, порученные ей отцом. Ведь она девчонка — за мальчишку.
Задержалась ли Маша на водопое, дожидалась ли она кузнеца в кузне или ещё делала какие-то срочные дела, неизвестно, а Парфеньке приходилось зацеплять на вилы ядовито пахнущий навоз и наваливать его на высокую телегу.
Ворча себе под нос, он нехотя проделывал эту тяжёлую работу и оглядывался по сторонам: где же это запропастилась Маша?
И тут он увидел такое… По улице бежал пионер в трусах, в красном галстуке… и в бабьем очипке… с лицом, перепачканным тестом.
— Эгей! — приободрившись, крикнул Парфенька. — Ты уже отделался? Я сейчас… тоже буду готов!