Один за всех
Шрифт:
Кстати сказать, мне не совсем ясно, чем так привлекала Левика поэма Гейне «Германия», почему он знал ее чуть не наизусть и перерабатывал от издания к изданию. Такие эпического масштаба сатиры оставляют меня равнодушным. Видно, что-то изменилось в духе времени. Переводила же Татьяна Гнедич в тюрьме, без книги, «Дон Жуана», помня по-английски всю первую главу. Да и мое поколение, худо-бедно, знало на память хотя бы десяток-другой строф «Евгения Онегина»; а иные — и это была не редкость! — могли прочитать «из головы» всю поэму целиком. (Интересно, а нынешние школьники так же читают «Онегина»?)
Но зато «Иегуда Бен Галеви» в переводе Левика — чудо и прелесть! Хотя вещь тоже не короткая; маленькая поэма, сплав лирики и игры,
Переводческое наследие Вильгельма Левика неохватно глазом. И конечно, все не может быть на одном уровне. Бывали случаи, когда его талант уступал другому, высшего порядка таланту. «Гибель Сеннахериба» из «Еврейских мелодий» Байрона, конечно, проигрывает версии А. К. Толстого («Ассирияне шли, как на стадо волки…»); да кто же устоит перед Алексеем Константиновичем, кто когда-либо превзойдет его «Гладиатора» Гейне («Довольно! Пора мне забыть этот вздор…») или «Коринфскую невесту» Гёте? Случалось Левику начисто проигрывать Пастернаку — «Стансы к Августе» Байрона, «Искусство поэзии» Верлена — и даже, хоть это менее очевидно, Бунину — сонет «Аккерманские степи» Мицкевича. Это нужно сказать ради объективности, отводя другие, несправедливые обвинения. Но на несколько проигрышей могучим соперникам сколько же у него переводческих побед!
Левика иногда упрекали в гладкописи. Это мне приводит на память фразу, которую любил повторять Дега: «Гладко, как хорошая живопись». Ее вспоминает Поль Валери в своих знаменитых «Тетрадях» — и продолжает так:
«Выражение, которое комментировать трудно. Отлично его понимаешь, стоя перед одним из прекрасных рафаэлевских портретов. Божественная гладкость: никакого иллюзионизма; ни жирности, ни густоты, ни застывших бликов; никаких напряженных контрастов. Я говорю себе, что совершенства достигает лишь тот, кто отказывается от всяческих средств, ведущих к сознательной утрировке».
Маньеризм, утрировка чужды гармоническому стилю Левика. Вот почему он так преуспел, в частности, в переводе Бодлера, чья поэтика (при ошеломляющей новизне содержания) по стилю своему строго классична, даже академична. А ведь переводили его и так, например: «О Рубенс, — страстная подушка бредных нег…» (Вяч. Иванов); за такой «выразительностью» Левик не гонялся. Ему хватало тех богатейших средств языка и просодии, которыми он владел. Пушкин, Баратынский и Тютчев были им впитаны с детства. К этому добавилось знание Серебряного века, чтение в оригинале европейской классики — немецкой, французской, английской. Стиль Левика универсален: пафос, героика, сатира, любовная лирика, парнасская пышность и фольклорная простота — всё ему было подвластно. В романтизме он, как и Гумилев, умел ценить тайную примесь иронии. Это касается, конечно, не только Гейне.
III
В переводческий семинар Левика я пришел в 1977 году или около того. Мы занимались в разных местах, в том числе в Доме литераторов, но ярче всего в память мне врезался огромный сводчатый подвал Литмузея на Петровке — и то, как Вильгельм Вениаминович медленно спускался к нам сверху по крутой лестнице. Он как раз ушиб колено и несколько недель ходил прихрамывая, с палкой, изредка морщась от боли, но неизменно сохраняя на лице обычную свою доброжелательную улыбку.
Ахматова, кажется, говорила Гумилеву: «Коля, когда я начну пасти народы, пожалуйста, прикончи меня». С удивлением вспоминаю, что никто в семинаре не чувствовал себя «пасомым». Мы встречались и сразу начинали читать друг другу свои переводы, а потом критиковать друг друга, кто как умел и понимал. В общем, резвились, скакали и бодались; а пастух, то есть Левик, сидел где-то с краю, любовался пасторальной картинкой и, как Лель, наигрывал что-то неслышно на своей невидимой свирели.
В полемику он вступал в крайнем случае и только тогда, когда народ сам обращался
В том-то и шутка, что ничего авторитарного в нем не было.
Спустя год или два у меня возникла идея издать стихи Китса и Шелли в поэтической «Библиотеке школьника» Детгиза. В то время издательств, где печаталась зарубежная поэзия, было меньше, чем пальцев на одной руке. Заведующую иностранной редакцией Н. С. Дроздову я как-то убедил, но ей предстояло еще пробить идею через «высшие инстанции», а для этого, как она мне объяснила, требовалось известное имя, проще сказать, «свадебный генерал». — «Может быть, Левик?» — осенило меня. «Отлично!» — ответила заведующая.
Я пошел к Левику и объяснил, что всю рутинную работу (составление, комментарии и прочее) сделаю сам, а его участие будет самым минимальным — разве что он захочет перевести что-нибудь новенькое из Шелли. На это Вильгельм Вениаминович с готовностью согласился. За основу я взял лучшие переводы Бальмонта из дореволюционного трехтомника, подборку Пастернака 1944 года с «Одой Западному Ветру» и ряд переводов Константина Чемена, питерского энтузиаста-инженера, издавшего своей томик Шелли в 70-е годы: его работа оказалась сделана отнюдь не на любительском уровне. Вместе с заново переведенной В. Левиком полудюжиной стихотворений и россыпью отдельных вещей других переводчиков (В. Микушевича, А. Спаль и др.) получилась, по-моему, хорошая, представительная подборка.
А вот в случае с сонетами Китса вышел спор. У Левика был свой перевод знаменитого сонета «Bright Star», а мне больше нравился вариант Олега Чухонцева. Помню, Вильгельм Вениаминович с некоторым удивлением выслушал мои пылкие похвалы чухонцевскому переводу и нелицеприятную критику своего. Он даже принял кое-что из этой критики и на ходу поменял один эпитет на другой, но в целом продолжал считать свой перевод более удачным. Тем не менее я поместил перевод Чухонцева в основном тексте, а Левика — в примечаниях. Он спорить не стал; но на каком-то более позднем этапе, когда с книгой работал уже издательский редактор, я обнаружил, что картина поменялась на обратную и чухонцевский перевод откочевал в примечания: видно, Левик тихонечко и деликатно нажал. Тут уже я спорить не стал: в конце концов, свою точку зрения я честно изложил, а настаивать на ней у меня не было морального права, раз мы оба на равных считались составителями.
Любопытно, что этот случай «непочтительности к старшему» нисколько не повлиял на наши отношения; более того, мне кажется, что после этого Вильгельм Вениаминович стал относиться ко мне даже лучше, чем прежде. Через год он передал мне свой поэтический семинар в Некрасовской библиотеке (щедро расхвалив перед милой Аллой Александровной, библиотечным куратором семинара). Так я — с легкой руки Левика — в первый раз в жизни сделался «начальником» и руководил некрасовским семинаром еще лет восемь, примерно до 1990 года, когда «all changed, changed utterly». [2]
2
«Все изменилось, полностью изменилось» (англ.) — из стихотворения У. Б. Йейтса «Пасха» (1916).