Одинокое мое счастье
Шрифт:
— Зачем так-то, Лександр Лексеич, — услышал я упрек Самойлы Василича.
— Эка вышло! — с досадой в ответ сказал Саша.
Однако досада была с неизбывной иронией, как если бы Саша втайне поступком своим любовался. Спрашивать, за что, было бесполезно. Равно же бесполезно было негодовать, обижаться, переживать иные мучительные чувства. Саша показал — брата ему не надо. “Не велика и для меня потеря!” — зло и холодно сказал я.
“Смертыньки ему стало надо! — вспомнил я разговор его с Удей о Маньчжурии. — Уж не от того ли, что отец наш отказал ему в реверсе?” Подозрение было из ряда вон и клеймило более меня самого, нашедшего у себя гнусность этакое подумать. Но мне стало сладко так думать, стало сладко знать, что Саша оказался слабее меня, коли не смог преодолеть в себе чувства, как это сделал я. Так думая, я видел, сколько я не справедлив, однако не останавливался. Я знал, что злое чувство
случай узнать тебе подлинную причину моего перевода сюда, и ужаснешься ты своей несправедливости!” — этак сочинял я, наслаждаясь своим сочинением, а тем временем Саша, не сказавшись мне, как то положено, ушел за седловину во главе охотников.
— Они тока до первого поста ушли! — оправдывая Сашу, сказал мне Удя.
Я молча пожал плечами — хоть до Константинополя! — и я пообещал, что никогда, сколько бы мне ни было стыдно, никогда не расскажу об этой нашей встрече сестре Маше. Пройдет время, вернусь я обратно в батарею — и забудется встреча моя с братом, которому все мы, его родные, были не нужны!
Подобным образом завершив обиду, я отвлекся на карту. Работу прервал хорунжий Махаев.
— Имею доложить о случае оскорбления офицера нижним чином! — подал он листок бумаги.
— Полноте, хорунжий!— попытался я отмахнуться.
— Не понимаю вас! — тотчас же, словно ждал, откликнулся хорунжий Махаев.
По букве воинского устава он оказывался вправе требовать разбирательства. Но кроме уставов был в армии еще неписаный кодекс, по которому ни один начальник в целях сохранения доброго имени своей воинской части и в целях собственной безопасности без крайней нужды ни за что никакому рапорту подобного свойства действия не даст. К тому же Бутаков-Баран совсем не казался мне законченной бестией, тогда как хорунжего Махаева не только я, но и его земляки-сослуживцы не отличали за кротость и добросердечие.
— Ждите командира, хорунжий, — сказал я вместо объяснения.
Однако он сосчитал мой ответ заранее. Ему, знающему о том, что я все видел, и, вероятно, догадавшемуся о моих симпатиях, важно было, чтобы рапорт принял именно я. Для него это было своеобразной сатисфакцией, если не большим.
— Вы обязаны мой рапорт принять и занумеровать в книгу! — выказал знание делопроизводства хорунжий Махаев.
Я вновь попросил его ждать командира, на что он, не скрывая злобы, усмехнулся:
— Рапорт, господин штабс-капитан, я все равно подам. А вот с нижними чинами шурякаться — как бы потом сожалений не иметь. Они, казачишки, себя ведут всяко. Ино бывает, в бою пуля с тыла летит. Благодарность у них такая.
Я, подавляя желание ударить его, нашелся с ответом:
— Благодарю за подсказку. Об одном таком казаке я теперь буду знать!
Он молча ушел. А я прикрутил в лампе фитиля так, что пламя затрещало и запахло горячим керосином. “Все это, — мысленно заорал я, имея в виду и рапорт хорунжего Махаева, и выходки Саши, и неудачное расположение заставы, — все это через несколько часов не будет иметь никакого значения! Если стрельба за ледяной седловиной не есть недоразумение, то через несколько часов для нас все в мире уже не будет иметь никакого значения!” Я заорал, а, собственно, и орать-то было уже поздно, потому что уже сейчас весь мир для нас прекратился. Едва лишь посветлеет — и неприятель атакует нас, сомнет, расстреляет гранатами. Едва лишь рассветет, как нас не станет. Я ощутил это состояние, когда меня не станет. Оно оказалось естественным, простым, не страшным — столь не страшным, что я более испугался не его, а отсутствия своего страха, будто я прожил долгую, измучившую меня жизнь. “И она улеглась в эти несколько дней?” — спросил я себя, помня свое состояние от посвиста случайной пули при дурацкой атаке Раджаба. И еще я спросил себя, не это ли есть предчувствие смерти.
Спросил, а ответить не сподобился — стало скучно. Вопрос уже не занимал меня. Его вытеснил предстоящий бой. Саша в него не верил. Но я твердо знал — он будет. И будет мне последним. И мне не было страшно. Напротив. Мне было весело и
Вместо Уди водку принес Самойла Василич.
— Вот ведь какой конфуз может произойти, Борис Лексеич! — начал он оправдываться за поступок Саши.
Я стал все сводить к пустяку, якобы совсем меня не тронувшему…
— Да как же! Ведь я вижу! — не согласился со мной Самойла Василич. — Оно ведь больно-то бывает, когда от родного человека. От чужого принять всякого поганства нет ничто — сплюнул да забыл. А родной когда...
— Это все давняя история!— сказал я, только чтобы прекратить разговор.
Однако же он не только прекратился, но завязался длинный и неожиданно коснулся интимной жизни Саши, то есть, по-иному сказать, последствий того самого злополучного случая с реверсом. Я не знал — а оказалось, что выпустился Саша из училища в полк, квартировавшийся в Вильне. Замечательным оказалось и то обстоятельство, что туда он выпустился по ходатайству влиятельного лица, с сыном которого в училище он был дружен. Влиятельное лицо по фамилии Степанов, о чем я со скрытой усмешкой поспешил себе отметить, оказывается, имело под Вильной солидное имение и солидный вес в виленском обществе, что предвещало сыну его и другу сына Саше службу не скучную, чем они не преминули воспользоваться, влюбившись в первую тамошнюю красавицу, некую мадемуазель Изу. “Ну где же нам полюбить Таню или Машу. Нам нужно шляхеточку Изу!” — мысленно съязвил я. И съязвил совершенно кстати, ибо дальнейшим утверждением Самойлы Василича было то, что сия Иза ответила Саше взаимностью. “Ах, прав был батюшка наш Алексей Николаевич!” — сгоряча хотел я хлопнуть в ладоши, но лишь причинил себе в ранах боль и осекся. Поводом для восклицания, конечно же, было неверие мое в рассказ Самойлы Василича, лично в тех событиях не участвовавшего, и если сейчас что-то знающего, то в лучшем случае знавшего со слов самого Саши или вообще из третьих уст. Ну какая же первая красавица губернского общества позволит себе полюбить безвестного и простого подпоручика! И если допустить ответное чувство сей Изы к Саше, то необходимо со всей безжалостностью, каковой только и оперирует истина, сказать, что сия Иза не была ни первой, ни второй, ни третьей красавицей, а вероятнее всего, была именно той окологарнизонной вертушкой, какую в ней предположил батюшка Алексей Николаевич. Вероятно, подобного же реалистического мнения на жизнь был и сам Самойла Василич, потому что спорное свое утверждение о взаимности чувств первой виленской красавицы и Саши он попытался обосновать теорией, приплетя длинное рассуждение о наличии или отсутствии в мужчине некой орлиности или орловости.
— Орел ведь он у нас, Лександр-то Лексеич! — сказал Самойла Василич. — Знаете, нет, но бывает наш брат мужик, с виду солидный, степенный или, наоборот, варнак, буян, которому все нипочем. Бывают такие — а не орлы они! А бывают не особенно-то видные, ну, вот, скажем, как есаул наш Лександр Лексеич. И не велик, и не могуч, и уж не ахти красавец — а вот орел! И бабы, то есть женщины, это дело шибко чувствуют. Их хлебом не корми. Им нарядов не покупай. А коли ты орел — протекция тебе обеспечена, в могилу за тобой пойдут, и вообща.
“Едрическая сила и четыре колеса” — прибавил я мысленно.
— Это-то, видно, и тронуло красавицу! — продолжал Самойла Василич. — Ответила она ему, прилегла душой!
“Прилегла! — закричал я мысленно. — Этакое счастье: прекрасная панночка благосклонно отнестись к ухаживаниям желторотого подпоручика
изволили-с! Надо подпоручику к папеньке спешить: “Ах, реверсу мне обеспечьте, родитель мой!” Да как же бы ты жил, братец, позволь тебе отец реверс!”
Возмущение мое имело основанием то обстоятельство, что в офицерской начальственной среде совершенно не жаловались браки с католичками и иудейками. Куда ни шло относительно финок, но девиц польского и еврейского вероисповеданий иметь женами не рекомендовалось до такой степени, что бывали случаи препятствий по службе или по учению в академиях. Саша со своим — орлиным! — характером подобных преследований явно бы не снес и оставил бы службу. И куда, интересно, он бы пошел? Принялся бы за занятия коммерцией или стал бы прислуживать в имении друга своего Степанова? Замечательная перспектива! И замечательно бы снесла эту перспективу прекрасная панночка!
С этим возмущением я пропустил несколько фраз Самойлы Василича и услышал его, когда он говорил уже о том, как Саша вернулся в полк после разговора с отцом:
— Вернулся в полк Лександр Лексеич да и бухнул командиру на стол рапорт об увольнении от службы.
“Блистательное решение, господин подпоручик!” — с издевкой бросил я Саше.
— Грешным делом, — говорил далее Самойла Василич, — я потом спрашивал его, куда бы он пошел, случись начальству рапорт удовлетворить?
“Куда?” — спросил и я.