Одна ночь
Шрифт:
Рассуждая так, Яннус был недалёк от истины. Прежде всего, они прошли почти четыреста километров, уж куда больше трехсот, здешние дороги извивались от деревни к деревне, между взгорков и лесных опушек. Через год Яннус шагал снова. Тогда на нем уже был белый овчинный полушубок, внизу заячья телогрейка, подпоясан был кожаным ремнем, на котором болталась кобура с "ТТ", ушанка, ватные брюки и фабричные валенки. Он успел побывать в Свердловске и наладить там дела Орггруппы эстонских профсоюзов, но самого его направили на политработу в эстонское воинское соединение. Вместе с Эстонским корпусом осенью и зимой следующего года он проделал пешком почти такой же длинный путь. И едва ли не в такую же снежную ночь, - направляясь к фронту, они, как правило, шли ночами, - вспомнилось ему однажды все то, о чем он думал год назад, и удивился своей прозорливости. А еще больше его поразило то, что у человека вообще возникают подобные ощущения. Ноги у Яннуса и впрямь стали послушнее, он уже не плелся в хвосте колонны, а шел там, где и должен был идти, - то впереди, то сзади, как требовала обстановка и повелевал приказ. Ноги действительно стали устойчивее, но походка все равно не свидетельствовала о военной выучке и выправке. Руки по-прежнему мотались по сторонам, локти были расставлены, и ноги расползались и выделывали кренделя, но уже не уставали. А если и уставали, то Яннус никому на это не жаловался; хотя в армии он и оставался во всем штатским человеком, как его характеризовали в служебных документах непосредственные начальники.
Так же, растопырив локти и расставляя
Мария Тихник и боцман Адам шли рядом. Боцман диву давался, что Мария не отставала. Он думал, что она больше десяти - пятнадцати минут не выдержит, согреется немножко и опять заберется на дровни. Но прошло уже более получаса, а Мария все шла и шла. Правда, порой вроде бы оступалась или поскальзывалась, ноги-то не молодые, чтобы чувствовать каждый бугорок и каждую неровность. Молодые ноги сами указывают дорогу, а старому человеку приходится все время смотреть перед собой, чтобы не упасть. Только что ты увидишь ночью в снегопад. Снег укрыл все ямки и кочки. На шоссе, может, даже хуже было бы, чаще машины, дорога раскатана. Но там могло улыбнуться счастье, как улыбнулось оно в первый день, только день на день не приходится. Машины в большинстве идут с грузом или с людьми - сами видели. Так что если пешком, то лучше свернуть с большака. Да и в смысле ночлега, еды и ходьбы, что ни возьми - лучше. Вот только надо было обо всем условиться с товарищами. Обязательно. Мало ли что, могло бы возникнуть положение лебедя, рака и щуки. У каждого свое понимание. Так и должно быть, иначе и человек уже не человек, у которого на плечах своя голова, а кукла, что дергают за ниточки. Коллективность - дело хорошее, чертовски даже стоящее, когда все приходят к одному, а не когда все обязаны одинаково мыслить - это лишь плодит лицемеров, а с ними далеко не уйдешь. На судне должен быть капитан, митинговать при шторме некогда, только вот все общество за судно нельзя принимать. Разве что сейчас, когда у горла смертельный враг, да и то еще как сказать. Одно дело корабль или войско, в профсоюзах приказами уже ничего не добьешься. Ни в профсоюзах, ни в Советах, ни в партии. Если бы десять пролетарских революций оставались за плечами, если бы десять уже социализмов построили, и все было испробовано, все изведано и ясно, - тогда другое дело. А приниматься впервые, тут можно легко маху дать и крепко завязнуть. Империалисты все время хватают за глотку. Некогда по десять раз взвешивать и некогда размеривать шаги, Время суровое, чуть зазевался - скрутят, и дух вон. Чем больше людей разом голову ломают, думают и решают, тем шире и глубже истина. Один смотрит с этой, другой - с той, третий - с третьей стороны, такой коллективный разум и есть самое главное. Хуже всего, когда скопом ленятся, свыкаются с тем, что кто-то другой ломает за тебя голову и решает и отвечает. С таким батрацким сознанием далеко не уплывешь. А он, боцман Адам, посчитал остальных батраками и взял себе право решать за всех. Что паршиво, то паршиво.
Боцман Адам не стал больше посыпать голову пеплом, решил, что уж в следующий-то раз не будет выставлять себя вожаком, и задумался о другом. То, что он вообще дважды думал об одном и том же, было вызвано недавней стычкой, когда чуть кулаки в ход не пошли. Сярг - упрямый козел, Койт - как мальчишка неоперившийся, хоть и прочел больше книг, чем все они, вместе взятые. Хотя нет, и Яннус охотник до чтения, да и Дагмар тоже - кто занимается писательством, обязан много читать... Валгепеа вовремя подоспел со своим "Ориентом", кто знает, сколько там у него осталось еще. Все напружены, будто их прессом каким придавили, все хотят чем-нибудь заняться. Скоро три месяца, а они еще никуда не пришли, все еще по дороге куда-то. А разве жизнь сама не бесконечная дорога? Поднимается однажды человек на ноги, отпускает мать его ручон-ку, и пошел топать по свету. Идет он, идет, приходит куда-нибудь и снова дальше шагает, пока не дойдет до своей последней пристани. А другой, бывает, раньше времени обрывает' путь и задолго до смерти становится мертвым. Есть человек, и нет его. При этом может в довольстве купаться. Человек до тех пор человек, пока цели себе новые ставит.
Стоило боцману Адаму задуматься, как мысли в конце концов все равно сходились на жене и дочери. Так и на этот раз. Хотя человек и должен всегда в пути пребывать, Адам Пяртель не желал, чтобы Алиде й Айта так же скитались по Эстонии, как он тут по России мыкается. Ни положения близких, ни жизни их он себе точно представить не мог. Как и в прежние годы, Алиде с дочкой отправилась на лето в Лауласте к своим родителям. Кто бы мог подумать, что война вспыхнет именно в это лето и что немцы - ать-два - уже объявятся в Эстонии. Война, конечно, висела в воздухе, только кто знал, когда она в точности начнется. Да если бы и знали, Алиде все равно поехала бы в деревню. Что из того, что далеко от Таллина, колеса войны, поди, не с курьерской скоростью катятся. И все же катились. В первую неделю войны Адам еще не тревожился, к концу второй решил, что должен съездить в Лауласте и обдумать вместе с Алиде, как быть, если фашисты однажды вступят в Эстонию. Он не смог добраться и до Пярну, из Пярну-Яагупи его дальше не пустили. Сказали, что немцы уже в Пярну, и, если он хочет остаться в живых, пусть поворачивает назад. Адам на чем свет клял свое тугодумие, только проклятия эти ни жены, ни дочери в Таллин не доставили. Они остались в Лауласте, а где сейчас, сию минуту, боцман Адам точно не представлял. Лучше бы они оставались в Лауласте. У родителей жены был там среднего достатка хутор, от которого и земли не отрезали и прирезка не дали, так что земельная реформа им врагов не прибавила. Отец Алиде ни красным, ни белым цветом, ни зеленым колером - флага земледельческой партии - окрашен не был, - жил сам по себе. В волостные старшины не лез, от Кайтселипта держался в стороне, только и всего что в оркестре пожарников на трубе играл. Вряд ли будут в Лауласте придираться к Алиде за то, что она жена коммуниста. Кто там вообще, в этой болотной глуши, представляет, что у лепаоксаской Алиде муженек красный, знают только, что вышла за моряка-баяниста. А если кто и слышал, так разве жена за мужа в ответе. Место глухое, у людей привычки старые и понятия тоже, там Алиде с дочерью безопаснее. Не то что в Таллине. Имя его уже давно взято на карандаш каким-нибудь бывшим судовладельцем или списанным на берег капитаном.
Пожалуй, надо сделать привал, Яннус мается со своими ногами - не быть ему в этом пути запевалой. Организатор какой, человек хороший, а ноги все равно что...
– Как вы думаете, в Эстонии в этом году холодная будет зима?
Это спросила у Адама Мария Тихник.
Боцман Адам решил, что Мария Тихник спросила просто ради разговора или что-нибудь в этом роде. В таком случае неважно, что ответить, но не в обычае боцмана было пустословить. В сторону Нарвы и на Чудском побережье всегда холоднее, чем в Харьюмаа или в Ляянемаа, не говоря уже об островах. К востоку и снега бывает больше и выпадает он раньше. Море подобно тепловому резервуару. На Балтике трудно угадать погоду, в этом бассейне чертовски изменчивы ветры.
Полдня - с востока, другие полдня с запада, ночью дует с севера, утром с юга, вот и ухвати их. Но по всем приметам зима должна выдаться холодной. Боцман принадлежал к числу тех, кто считал, что зима ходит за летом: жаркое лето - холодная зима. Начальник порта, тот утверждал обратное, но спрашивают сейчас не у начальника порта, а у него, и он ответит, как думает. Адам сказал:
– Холодная будет зима.
Если бы спросили про снег, то ответил бы, что зима будет холодная и снежная.
Мария Тихник спрашивала вовсе неспроста. Ей вспомнились ее цветы. Из заключения принесла любовь к цветам; будто тюрьма - это сад или оранжерея, где цветы да розы выращивают. Так сказала сестра, которая редко в чем соглашалась с Марией. В тюрьме Мария думала о цветах, вернее - о полевых цветах. Когда вглядывалась через зарешеченное оконце на волю, ничего, кроме клочка неба, не видела - ни деревьев, ни к\стов, ни крыш с трубами. Лишь серые тучи, порой - бездонную голубизну, даже солнце не видела. Цветы она рисовала в своем воображении. В апреле говорила себе, что сейчас проклевываются подснежники, анемоны и перелески. В мае думала о купальницах и примулах, в июне и июле - о пупавках и васильках. Думала и о черемухе, и о сирени, и еще о цветущих вишнях и яблонях. Как цветет, набухает и распускается. Представляла себе даже картофельное поле в голубом и белом цвету. О поспевающих плодах задумывалась, лишь когда товарки по палате заводили об этом разговор. В первую весну после освобождения по воскресеньям ходила собирать цветы, словно и не перевалила еще девичью пору. Не набирала полной охапки, а больше смотрела и любовалась тем, как оживает природа. На следующую весну говорила уже о том, чтобы развести цветы. Но для этого не было места, садом домовладелец пользовался единолично. В эту весну Мария все же возделала под окном грядку. С прежним хозяином обошлась тактично - поговорила и как бы между прочим сказала, что хочет посадить цветы; тот ее всячески поддержал, посожалел, что не знал раньше, что товарищ Тихник так любит розы, могла бы еще в прошлый и позапрошлый год насажать сколько душе угодно. Хозяйка подарила Марии разных семян и дала голубиного помету - мол, от птичьего навоза и еще крови вее буй-во растет. Так хозяева говорили в лицо, а за глаза смеялись над Марией и ее георгинами. Потому что Мария занялась еще и георгинами, добыла клубни и посадила. Подсмеивались, что георгины уже давно вышли из моды, это плебейские цветы, которые еще кое-как сойдут возле какой-нибудь хибары бобыля, но не в саду в городе, Марии все это передавали. Она делала вид, будто ничего не знает. Когда эвакуировалась, вымахавшие в человеческий рост георгины цвели уже вовсю, птичий помет и впрямь способствовал их росту, крупные красные и лиловые шапки напоминали Марии родной дом; мать все, бывало, высаживала перед батрацким домом георгины. Сестра, та забыла свое гнездовье: и перекосившуюся развалюху, где они появились на свет, и то, что была "батрацкой дочерью.
Клубни георгинов не терпят холода. До того как замерзает земля, их надо выкопать и поместить в темный прохладный подпол. Навряд ли сестра станет с этим возиться. Да и пустит ли хозяин кого-нибудь в сад? Наверняка вытребовал свой дом - или фашисты не возвращают прежним владельцам их имущество? Хозяин надеялся получить назад свое добро, до того надеялся, что не мог этого скрыть и начал снова говорить: "Мой дом". Георгины не вынесли бы даже обычной зимы, а боцман говорит, что зима предстоит студеная. Когда вернется в Эстонию, раздобудет новые клубни и все равно посадит георгины, неважно - в моде они или нет.
Ноги у Марии Тихник стали уставать. Идешь как на костылях, колени все больше коченеют. Попросить бы Адама остановить лошадь. Самой ей уже не догнать дровни. Ноги совсем никудышные, а идти еще долго. Как считают мужики, самое малое дней десять. Сярг заверяет, что дважды по десять.
Такой нелегкий и долгий путь Марии никогда раньше не выдавался. Если бы не годы и не задубевшие колени, которые жжет огнем, дорога не казалась бы тяжелой. И все же. Потерять дом и родину нелегко, даже будь она молодой, как Дагмар, у которой ноги и упругие и сильные. В тюрьме было легче, тогда они были молоды и полны огня, пели, когда их из суда препровождали в заключение. Мария думала, что теперешняя дорога - самая тяжкая в ее жизни и, быть может, это вообще самые трудные дни, Она не могла представить себе, что через десять лет окажется в куда большем замешательстве, будет просто в отчаянии, когда ее старых товарищей обвинят в измене идеалам. Самое ее не станут винить, от нее захотят лишь узнать, о чем тот или другой говорил в тюрьме или что он там делал. Мария заверит, что, по ее мнению, это самые честные коммунисты. Но в ту ночь Марии такое даже во сне не могло присниться...
– Пойду остановлю коня, - услышала она голос боцмана, будто он прочел ее мысли.
– Самая пора сделать перекур.
Чуткий он человек, думала Мария. Заметил, что ковыляю. Такие в беде не оставят. Да она никому обузой быть и не собирается. Если ноги вконец откажут, возьмет и просто отстанет. Отдохнет, подлечится и снова дальше двинется. Мария размышляла так вовсе не из жалости к себе. Больше подбадривала себя. Как делала и в тюрьме. Там она внушала себе, что не киснуть же ей за решеткой до конца жизни - хотя и осуждена была на вечную каторгу, - должно же что-то в Эстонии произойти. И произошло. Но чтобы само буржуазное правительство выпроводило из тюрьмы, этого ни Мария Тихник, ни кто другой даже вообразить себе не мог. Мария ожидала иного. Того, что произошло позже, летом сорокового года. Да и то не совсем так, как происходило. Одно знала: никогда нельзя терять надежды. Потерять надежду куда страшнее боли в суставах. В тысячу раз хуже, Пропадет надежда - не станет и человека.