Одна сверкающая нить
Шрифт:
Я перевожу взгляд со своих позорных босых ног на туфли и снова на ноги, пытаюсь разглядеть его лицо, но прежде, чем нахожу ответ, он идет ко мне. От смущения так бы и провалилась сквозь землю.
– Si o no? [14] – грозно вопрошает он.
Я бормочу: «Да».
Он уже не сердится. И встает перед картиной рядом со мной, наклоняя голову влево и вправо. Сгусток свежей краски на ботинке оставляет красное пятно на плитке.
– Allora! Il bianco! Белый!
14
Да или нет? (ит.)
Он
Он поворачивается ко мне, и я поражаюсь пронзительной синеве его глаз. Но лицо сбивает с толку. Ангельские припухшие губы и высокие скулы могли бы привлекать внимание, но вместе они придают лицу мятежное выражение.
– Не хватает блеска! – говорит он, трогая пальцем ямку на подбородке.
Он кладет руку мне на плечо и поворачивает лицом к восточной стене церкви. Я смотрю на него, впитывая каждую подробность. Грязная одежда. Пожелтевшие кутикулы, ногти в грязно-серой мастике. Тонкие волоски на мочках ушей, кислый запах пота, когда он поднимает руку. Он вытаскивает из-под камзола грязную рваную тряпку и вытирает лоб – воздух наполняется запахом льняного семени. Запахом Лючии, от которого чаще бьется сердце.
Убрав руку с плеча, он указывает на маленькое арочное окошко высоко в стене. Молочно-белое стекло сияет под лучами утреннего солнца, и художник раскрывает ладонь, словно хочет поймать свет.
– Видишь его? Quel bianco? Тот белый цвет?
– Si, – отвечаю я, хотя вряд ли вижу вообще.
– Алебастр улавливает и пропускает свет, поэтому он сверкает.
Он возвращается к картине.
– Как же это передать? Того, что у природы получается с легкостью, мы добиваемся неимоверными мучениями.
Он вырывается из задумчивости, внезапно разозлившись.
– Леонардо говорит об утонченности. Микеланджело о смелости! Будто искусство или то, или другое.
Он усмехается и издает горловой звук, будто хочет сплюнуть. Мне хочется отшатнуться от запаха его дыхания.
– Какими тайнами они делятся, Елизавета и Мария?
Он смотрит на меня диким взглядом. Мои туфли свисают у него с руки.
– Allora! Они провели вместе целых три месяца. О чем можно столько болтать? Мужчина за всю жизнь столько не наговорит.
Он впервые смеется, и я вижу, что он не стар. Я зачарована его вопросом, но молчу.
– Синьор Альбертинелли!
Из ризницы к алтарю, позвякивая связкой ключей, выходит не пономарь, а сам падре Ренцо.
Мужчина, который, как выяснилось, художник по имени Альбертинелли, роняет мои туфли на пол. Я сую в них ноги. В них я чувствую себя еще более неловко и спотыкаюсь, не ступив и шагу. Мужчины обнимаются и радостно похлопывают друг друга по спине.
– Это триумф!
Падре Ренцо указывает на картину. Снова поочередное похлопывание по спинам, шумное приветствие мужчин.
– Как поживает ваш друг, монах?
– Фра Бартоломео? Не спрашивайте! – отвечает синьор Альбертинелли. – Все еще убивается по безумному монаху. Он скорей дотронется до женщины, чем возьмет в руки кисть.
– Многие до сих пор убеждены, что Савонарола проповедовал правду, – говорит падре.
– Если правда уничтожает искусство, лучше я поживу во лжи, – отвечает Альбертинелли.
Я отхожу от алтаря и иду по церкви. Мужчины не обращают внимания на стук каблуков. Они еще держатся за руки, когда я провожу ладонью по воде купели и быстро осеняю себя крестным знамением.
– Regazza! Scusami! [15] – кричит мне вслед художник.
Я
– Антония! – кричит теперь падре Ренцо. – Простите мою рассеянность. Giorno, giorno! Как поживает ваша матушка? И отец? Я не встречал его с Пасхи. Как дела в таверне?
Я поворачиваюсь к мужчинам, двери за мной закрываются с прохладным порывом.
– Расскажешь в следующий раз, – говорит художник.
15
Девушка! Извините меня! (ит.)
– Мать и отец здоровы, благодарю вас, – обращаюсь я к падре Ренцо, не обращая внимания на художника.
– Расскажет вам что? – спрашивает его падре.
– О чем болтают эти женщины.
Альбертинелли показывает на картину и подмигивает падре.
– Они провели вместе целых три месяца, пока не родился Иоанн Креститель. Можете вообразить, какими тайнами они делились?
– Да, людям часто любопытно, о чем могли бы говорить друг с другом святые, – соглашается падре, но я вижу, что ему это совсем не интересно.
– Поклон родителям, – говорит падре.
– Si, Padre. Grazie [16] .
– В следующий раз расскажешь мне их тайны, – настаивает синьор Альбертинелли.
Когда двери за мной захлопываются, я очень довольна, что ничего такого не расскажу.
На площади раздается звон колоколов, у меня кружится голова, поднимается настроение, и я уже мечтаю, как вернусь в храм и посижу у картины. Мои мысли устремляются дальше и выплескиваются за рамки картины, полевые цветы у ног женщин превращаются в древние склоны холмов с цветущими виноградниками и оливковыми деревьями. Разум блуждает все дальше и дальше по извилистым тропам, по которым Дева Мария спешила к кузине, целыми днями идя в гору, где, без сомнения, могли повстречаться разбойники. Сообщить о своем прибытии у нее не было времени, но, может, Святая Елизавета предчувствовала появление юной Марии? А ребенок, наверное, уже толкался от радости в утробе? Великолепие этой картины, взаимная любовь и привязанность двух женщин возрождает во мне надежду, что я снова обниму Зию Лючию. Может, она почувствует мое желание ее увидеть. И если я буду ладить с мамой и радовать отца, может, и меня, как Деву Марию, посетит ангел и направит к Зии Лючии. И я обрету поддержку человека, который верит, что моя жизнь будет не такой, как у матери.
16
Да, падре. Спасибо (ит.).
Глава 5. Эйн-Керем, 38 год до н.э.
На плоской крыше дома расстелены тростниковые тюфяки. Здесь мы насладимся прохладным ветерком с Великого моря [17] , который дует на восток через Иудейские горы в долину Эйн-Керем. Сегодня ветерок принес журчание древнего Источника виноградников, который тысячи лет орошает нашу деревню, сладкой водой наполняя кувшины, расставленные для трапезы. Кусочки вяленой рыбы, которые я подала на стол, сочтут расточительством, но я цепляюсь за все, что отвлечет внимание матери от разговора о так и не появившихся внуках.
17
Средиземное море.