Однажды в Зубарихе
Шрифт:
– Никак стесняшся? Да кто ж тебя шшупать-то возьмётси, тама чай всё одно, что стенка бетонна в силосной яме?
Талька, широко шагая по тропке в желтеющем овсяном поле, вышла прямо к колхозной ферме, расположенной параллельно деревни напротив центрального выгона. Сосед Пошехоновых дед Иван Корнев, вернувшийся с молокозавода, сгружал с телеги порожние молочные бидоны.
– Здравствуй Таля,- ласково поздоровался дед.
– Здравствуйте дядя Иван...
Деда Корнева в Зубарихе тоже считали не вполне нормальным за его неестественную доброту к окружающим и в особенности к детям. Настоящий же патологией считалось то, что он совершенно не делал различий между своими детьми и чужими. Особенно доставалось ему за эту характерную аномалию от собственной супруги, тётки Ириньи, сухой и жилистой старухи. Во зле вспоминали о том, как о вредной причуде отца, и уже взрослые дети, давно перебравшиеся на жительство
– Ах ты разепай старый, опять все конфеты раздал, своих внуков сколь наехало, а он чужим на улице всё скормил!- так шумела на мужа бабка в последние годы. Примерно также, но имея в виду не внуков, а детей в двадцатые и тридцатые. Но ничто не могло изменить Ивана Егоровича - одаривая первых встречных ребятишек гостинцами, кои он привозил всё равно когда и откуда, он испытывал какое-то неведомое окружающим удовольствие, видя как те радуются, прячут за пазуху, даже забывая поблагодарить... В эти моменты у него как будто отшибало разум - ведь делал добро за счёт своих собственных детей или внуков.
В своё время чудак дядя Иван также жалел и Тальку, ровесницу его младшей дочери Лизы, жалел, пожалуй, даже больше прочих. Зная слабость дяди Ивана, многие деревенские дети в те, опять же голодные, послевоенные годы в наглую, бессовестно выклянчивали у него гостинцы, даже если были и не из бедствующих семей. Талька же никогда не смела подойти и попросить, хоть и была сирота и нелюбима матерью, а следовательно не знала ни конфет, ни пряников. И тут какое-то подсознательное чувство помогало на короткое время прозреть постоянно облопошенному простаку Ивану Егоровичу, словно чувствовал он в этой большой, нескладной соседской девочке родственную душу. Ведь они так нечасто случаются в людском море, представители этого особого подвида гомо-сапиенс - чудаки безвредные, добрые. Впрочем, люди в своей массе испокон безвредность и доброту определяют как слабость и травят, преследуют таких с удовольствием, с охотничьим азартом, вспоминают о таких с презрением и смехом. Другое дело чудаки вредоносные, злые, ООО ! ... Таковых, впрочем, чудаками и не считают и над ними, как правило, не смеётся, не издевается наиболее активная часть человеческого большинства, случается даже совсем наоборот, их уважают, возвышают над собой, идут за ними... Конфеты и пряники дядя Иван давал Тальке без её просьб, чем вызывал особо бурную реакцию жены:
– Ах ты дурень несклёпистый, ей-то зачем дал, она ж и не просит тебя, куды ей ишшо жрат-то, ты глянь у ей морда кака, а своя-то дочь чуть жива, как шкилетина ходит!- возмущалась тётка Иринья где-то в году пятьдесят втором, кивая на худенькую заплаканную Лизу, которой отец еле донёс всего какую-то пару пряников.
На ферму Талька зашла для того, чтобы взять немного дранки для починки крыши на своей сараюшке, чему с утра её наставляла мать. Свежая дранка была сложена под навесом во дворе перед фермой. В обеденный перерыв здесь никого не бывало, а дед Иван видимо почему-то задержался на молокозаводе и вернулся позже обычного. Он бы конечно никому ничего не сказал, увидев, что Талька берёт колхозную дранку, тем более, что взять её или купить больше негде, потому и брали её все кому не лень для личных нужд, а то и без нужды, про запас. Но Талька стеснялась делать это при посторонних. Она спряталась в близлежащих кустах, и дождалась пока дед, выгрузив все свои бидоны, погнал телегу в деревню. Только тогда Талька решилась, воровато оглядываясь, схватить стопку дранки и сунуть её в узелок с грибами, после чего скорым шагом, задами дошла до своего огорода...
Мать с порога сделала ей выговор:
– Ты эт чё припозднилась-то, а?
Талька молча развязала платок.
– Ты чё молчишь-то... дранки принесла, аль забыла?
– Принесла,- негромко ответила Талька, проходя к печи и берясь за ухват.
– А идеж она?- тётка Пелагея коршуном кинулась к узелку и стала перебирать грибы.
– В сараюшке бросила... Куда грибы-то, может пожарить с картошкой к ужину?
– Тебе бы только жрать!- незамедлительно возмутилась Пелагея.- А в зиму-то што исть будем?... На сушку их.
– Да пошто сушить-то, вона с прошлова году два мешка лежит?- беззлобно возразила Талька, ставя на стол чугун с похлёбкой.
– Ты потрепися у меня ишшо! Не дал бог ума, так делай што мать велит,- подвела итог спору Пелагея.
Вообще-то, где-то там, в глубине, в потёмках своей души, она была довольна, что Талька не пустая пришла с работы. Но ввиду того, что давно не говорила дочери доброго слова, то уж и забыла, как это делается.
С утра протопленная печь хорошо держала жар. Баранья похлёбка была горяча, почти обжигающа. Талька разлила её по жестяным мискам поровну себе и матери. Пелагея неизменно обижалась, если подозревала, что ей наливают меньше. "Что куска матери жалеешь?"- не упускала тогда она возможности попрекнуть дочь, хотя пищи
– Што-то и хлёбово разучилась ты варить, в рот не лезить. Тебе-то вона, чай всё равно, всё на пользу, а я вот уж не могу так-то, таку еду исть,- Пелагея с отвращением отодвинула миску.
Талька ни слова не говоря, перелила к себе и доела за матерью, и в те же миски наложила холодной утрешней каши, залив её молоком. И каша, и последовавшее за ней третье, опять молоко, только кислое, стялиха, всё матери не нравилось и исправно доедалось Талькой.
Пока Пелагея кряхтя и стеная забиралась на своё тёплое ложе для послеобеденного сна, Талька достала из печи чугун с горячей водой и наскоро перемыла посуду. Затем поспешила в огород чинить крышу на сараюшке. Когда она с молотком, гвоздями и дранкой, по шаткой, ещё отцом деланной и ей не раз чиненной, лестнице забралась на крышу, то увидела с птичьей высоты свой и все близлежащие огороды, море разнообразной растительности щедро политой солнечным светом. Но не привычное благоуханное царство огородной флоры привлекло внимание Тальки, а конкретно соседский огород и Лиза, младшая дочь Корневых. Она только что искупала своего двухгодовалого сынишку в корыте с нагретой водой и малыш, уже насухо вытертый и абсолютно голый резвился на большом цветном одеяле, издавая какие-то плохоразличимые звуки. Сама Лиза в экзотическом для Зубарихи одеянии, в купальнике, тёмных очках и белом шёлковом платке, предохраняющим от солнца голову, стояла рядом и загорала, бдительно кося, время от времени, глаза из под очков на сынишку.
7
Талька и Лиза хоть и ровесницы, но подругами не были никогда. У крайне необщительной молчуньи Тальки подруг как таковых не было вообще. По жизни их пути совсем разошлись после окончания четвёртого класса начальной школы. Тальку мать закрепостила дома и больше в школу не пускала, а вот Лизу, в отличие от её старших сестёр и брата, родители баловали, и решили младшую во что бы то ни стало, но выучить. Дядя Иван и тётка Иринья могли это себе позволить, к тому же, "ставили на ноги" Лизу в некоторой степени для очистки совести - своего старшего сына и родившихся вслед за ним трёх дочерей они выпускали в "свободное плавание" без средств и самое большее с теми же четырьмя классами. И, конечно, попав в город, нахлебались старшие дети лиха полными ложками. То были тридцатые-сороковые годы и пристраиваться поначалу им приходилось в прислугах, няньках, потом фабрики-заводы, мытарились десятилетиями в общагах-бараках, довелось и холодать и голодать и фронта, сын настоящего, а дочери трудового накушались досыта.
А вот Лизе, не в пример старшим, повезло. Она родилась, когда уже завершились все преобразования и раскулачивания, всё утряслось и немного устоялось. Отца, Ивана Корнева, благодаря врождённому плоскостопию не взяли ни на одну войну, на которых косяками выкашивало и калечило его односельчан. Ну, а добрая, невспыльчивая натура его помогла пережить все перипетии раскулачивания и прочих передряг. Спокойно, как нечто ниспосланное свыше, воспринял он необходимость расставания с тем, что тогдашние начальники посчитали излишком в его середняцком хозяйстве. И в колхоз отец вступил сразу без проволочек, и вообще все веления начальства выполнял в точности, чем избежал репрессий и гонений. Но вот старших детей одного за одним пришлось отправить в город на собственный прокорм - уж до того стало трудно в Зубарихе в те первые колхозные годы, что большим семьям кормиться оказалось совсем невмоготу. Каким ни был Иван Егорович чудаком и простаком, но мужик в доме, да не калека, это по военному и послевоенному времени много значило. Потому и выросла Лиза по зубарихинским понятиям во вполне благополучной семье, без тесноты и взаимной брато-сестринской неприязни. Таковая нередко случалась в больших семьях, где младшие донашивали вещи старших, где случались препирательства, взаимные обиды, обиды на родителей... Нет, Лиза всего этого уже не знала - она родилась намного позже своего брата и сестёр, а росла, когда те уже покинули родительский кров.
Лиза благополучно и с хорошими отметками закончила семилетку в Воздвиженском и уже по проторенной дорожке устремилась в Москву. А там ей помогли брат и сёстры, материальная поддержка шла и от родителей. В Москве Лиза не потерялась. Проанализировав горький опыт старших, она сумела разобраться в уйме советов и пошла учиться на повара. Дальше больше, приобретя профессию и начав работать в простой столовке, она поступила по тому же профилю в вечерний техникум, потом, как говорится, покатило само: столовку сменила на кафе, кафе на ресторан, вышла замуж за москвича, справила новоселье, родила сына... В общем, к двадцати восьми годам по деревенским меркам Лиза имело очень много: московскую прописку, семью, благоустроенную квартиру с обстановкой, добычливую работу...