Одноэтажная Америка
Шрифт:
– Ну, а как в Москве?
Получив не менее обстоятельный ответ насчет и этого, актер закричал:
– Ну, а в Художественном как? Как в нашем театре?
Мы рассказали и это.
– Мишка Яншин – заслуженный артист республики? – радостно охал он. – Так Мишка же мальчик! Мы же вместе с ним играли роли без слов. А Хмелев? Неужели играет царя Федора? Чудесно прямо! Хмелев же вместе со мной… Мы же просто дети были в двадцать втором году. Это ж факт, что были дети! Ну, а про Ильинского я все знаю! Знаменитый артист стал, а мы с ним вместе в студии учились. Это ж факт, что учились! С Игорем!
Он никак не мог привыкнуть к мысли, что Яншины и Хмелевы уже выросли, превратились в больших актеров. Не мог привыкнуть, потому что
Поздно ночью, провожая нас по затихшим голливудским улицам, он вдруг разъярился и стал все проклинать.
– Голливуд – это деревня! – кричал он страстным голосом. – Это ж факт! Дикая деревня! Тут же дышать нечем!
И долго еще на всю Калифорнию слышался густой русский голос:
– Деревня! Уверяю вас, деревня! Это ж факт!
Этот ночной вопль был последнее, что мы слышали в Голливуде. Наутро мы выехали поездом в Сан-Диего по санта-фейской железной дороге.
Для этого мы сперва отправились в Лос-Анджелес, отстоящий от Голливуда… в общем, ни на сколько не отстоящий от Голливуда, а сливающийся с ним так же, как сам Голливуд, незаметно переходит в Беверли-Хиллс, Беверли-Хиллс переходит в Санта-Монику, а Санта-Моника – еще во что-то.
Лос-Анджелес в переводе значит – ангелы. Да, это город ангелов, вымазавшихся в нефти. Здесь, как и в Оклахома-сити, нефть нашлась в самом городе и целые улицы заняты металлическими вышками – сосут, качают, зарабатывают деньги.
Лос-Анджелес – тяжелый город, с большими зданиями, грязными и оживленными улицами, железными пожарными лестницами, торчащими на фасадах домов. Это калифорнийское Чикаго – кирпич, трущобы, самая настоящая нищета и самое возмутительное богатство.
Перед самым отъездом мы увидели большую очередь людей, выстроившихся перед входом в ресторан. Надетое на постоянную вывеску полотнище извещало, что здесь Армия спасения дает бесплатный рождественский обед для безработных. Двери ресторана были закрыты, до обеденного часа было еще далеко. Очередь демонстрировала все виды и типы американских безработных – от бродяги, с давно не бритыми щеками и подбородком, до смирного служащего, еще не отказавшегося от галстука и не потерявшего надежду когда-нибудь снова войти в общество. Здесь стояли юноши, – они выросли уже в то время, когда работа исчезла, они еще никогда не работали, ничего не умеют делать, им негде научиться работать. Они не нужны никому, полные сил, способные молодые люди. Здесь стояли старики, работавшие всю жизнь, но которые уже никогда больше работать не будут, отцы семейств, честные работяги, обогатившие за свою рабочую жизнь не одного хозяина, – они тоже никому не нужны.
Эптон Синклер, с которым мы встретились несколько дней назад в Пасадене, маленьком и красивом калифорнийском городке, сказал нам:
– Капитализм как строй, приносящий людям выгоду, заработок как строй, который дает возможность существовать, давно кончился. Но, к сожалению, люди этого еще не поняли. Они думают, что это – временная заминка, какие бывали и раньше. Они не понимают, того, что уже никогда капитализм не даст работы тринадцати миллионам американских безработных. Ведь кризис за время с тридцатого года, когда он начался, заметно ослабел, дела идут гораздо лучше, а безработица не уменьшается. Людей заменили новые машины и рационализация производства. Самая богатая в мире страна, «божья страна», как ее называют американцы, великая страна не в состоянии обеспечить своим людям ни работы, ни хлеба, ни жилища.
И этот большой, страстный человек, всю жизнь метавшийся
– С этим кончено, – сказал на прощанье Синклер. – Я возвращаюсь к литературной работе.
У Синклера красивая серебряная голова. Он был в сером фланелевом костюме и летних башмаках, сплетенных из узеньких ремешков. В руке он держал суковатую и искривленную палку. Таким он остался в нашей памяти – старый человек, стоящий в дверях своего скромного старого дома, освещенный калифорнийским закатом, улыбающийся и усталый.
Улицы праздничного Лос-Анджелеса были необычайно тихи.
На вокзале было пустовато. В киоске торговали газетами, цветными открытками, пятицентовыми пакетиками с леденцами. Эти круглые леденцы с дырочкой посредине похожи на мозольный пластырь. Вкус их подтверждает зрительное впечатление.
Какой-то железнодорожный чин храпел за своей перегородкой, надвинув на нос форменную фуражку с лакированным козырьком. Мы вошли в пульмановский вагон и уселись на вращающихся бархатных креслах с кружевными салфеточками на спинках. Проводник-негр неслышно внес наши чемоданы, неслышно поместил их на багажную сетку и безмолвно удалился.
Сейчас же за городом показались рощи апельсиновых деревьев. Их яркие плоды выглядывали из лохматой медвежьей зелени. Десятки тысяч деревьев стояли правильным строем. Почва между деревьями была идеально расчищена, и под каждым из них стояла керосиновая печка. Десять тысяч деревьев – десять тысяч печек. Ночи были довольно прохладны, и апельсины нуждались в подогретом воздухе. Как-никак, стояла зима. Печки производили еще большее впечатление, чем сами апельсиновые плантации. Снова мы увидели безупречную и грандиозную американскую организацию.
Внезапно апельсиновые рощи сменились рощами нефтяными. Это были даже не рощи, а густые заросли нефтяных вышек. Они стояли на океанском пляже, иные из них уходили в самый океан.
Потом все перемешалось. Апельсиновые и нефтяные плантации шли одна за другой, и в окно одновременно врывались аромат апельсинов и тяжелый запах сырой нефти.
Наконец скрылись из виду все произведения рук человеческих, и перед нами открылся океан, широкий, гордый и спокойный. Был час отлива, и океан далеко отступил от берегов. Мокрое морское дно отражало закатывающееся солнце. Оба солнца (настоящее и отраженное) во весь дух бежали за поездом. Солнце быстро опускалось на горизонт, краснело все больше, приплюснулось, смялось, потеряло форму. Теперь это было вялое, потерявшее всякую торжественность светило. А океан все шел рядом с поездом, накатывая легкую зеленовато-голубую волну, не суетясь и не набиваясь на внимание.
Пассажиры шумели газетными листами, спали в креслах, ходили в курительную комнату, где одновременно можно было выпить бокальчик какого-нибудь «Баккарди» или «Манхэттена», поговорить с соседом, покричать свое извечное «шурли» или просто подремать на бархатных диванах.
Уже стемнело, когда мы прибыли в Сан-Диего. На вокзале нас встретили радостными воплями супруги Адамс. Адамсов распирали мексиканские впечатления, и супругам не терпелось поделиться ими.
– Мистеры! – воскликнул Адамс, едва мы ступили на перрон. – Вы знаете, кто был первый человек, которого мы увидели на мексиканской почве? Самый первый, который попался нам на пути! Да, да, сэры, это был терский казак! Самый настоящий терский казак, сэры! Отлично говорит по-русски. А по-испански – ни слова.